Пыльный пустырь завален мусором. У входа в хибару два оголодалых пса
роются мордами в мерзких отбросах. А внутри -- затхлый, гудящий мухами
сумрак.
-- Линда! -- позвал молодой человек.
-- Иду, -- отозвался из другой комнатки довольно сиплый женский голос.
Пауза ожидания. В мисках на полу -- недоеденные остатки.
Дверь отворилась. Через порог шагнула белесоватая толстуха-индианка и
остановилась, пораженно выпучив глаза, раскрыв рот. Ленайна с отвращением
заметила, что двух передних зубов во рту нет. А те, что есть, жуткого
цвета... Брр! Она гаже того старика. Жирная такая. И все эти морщины,
складки дряблого лица. Обвислые щеки в лиловых пятнах прыщей. Красные жилки
на носу, на белках глаз. И эта шея, эти подбородки; и одеяло накинуто на
голову, рваное, грязное. А под коричневой рубахой-балахоном эти бурдюки
грудей, это выпирающее брюхо, эти бедра. О, куда хуже старика, куда гаже! И
вдруг существо это разразилось потоком слов, бросилось к ней с распахнутыми
объятиями и -- господи Форде! как противно, вот-вот стошнит -- прижало к
брюху, к грудям и стало целовать. Господи! слюнявыми губами, и от тела запах
скотский, видимо, не принимает ванны никогда, и разит изо рта ядовитой этой
мерзостью, которую подливают в бутыли дельтам и эпсилонам (а Бернарду не
влили, неправда), буквально разит алкоголем. Ленайна поскорей высвободилась
из объятий.
На нее глядело искаженное, плачущее лицо.
-- Ох, милая, милая вы моя, -- причитало, хлюпая, существо. -- Если б
вы знали, как я рада! Столько лет не видеть цивилизованного лица.
Цивилизованной одежды. Я уж думала, так и не суждено мне увидать опять
настоящий ацетатный шелк. -- Она стала щупать рукав блузки. Ногти ее были
черны от грязи. -- А эти дивные вискозно-плисовые шорты! Представьте, милая,
я еще храню, прячу в сундуке свою одежду, ту, в которой прилетела. Я покажу
вам потом. Но, конечно, ацетат стал весь как решето. А такой прелестный у
меня белый патронташ наплечный -- хотя, должна признаться, ваш сафьяновый
зеленый еще даже прелестнее. Ах, подвел меня мой патронташ! -- Слезы опять
потекли по щекам. -- Джон вам, верно, рассказал уже. Что мне пришлось
пережить -- и без единого грамма сомы. Разве что Попе принесет мескаля
выпить. Попе ходил ко мне раньше. Но выпьешь, а после так плохо себя
чувствуешь от мескаля, и от пейотля* тоже; и притом назавтра протрезвишься,
и еще ужаснее, еще стыднее делается. Ах, мне так стыдно было. Подумать
только -- я, бета, и ребенка родила; поставьте себя на мое место. (Ленайна
поежилась.) Но, клянусь, я тут не виновата; я до сих пор не знаю, как это
стряслось; ведь я же все мальтузианские приемы выполняла, знаете, по счету:
раз, два, три, четыре -- всегда, клянусь вам, и все же забеременела; а,
конечно, абортариев здесь нет и в помине. Кстати, абортарий наш и теперь в
Челси? (Ленайна кивнула.) И, как раньше, освещен весь прожекторами по
вторникам и пятницам? (Ленайна снова кивнула.) Эта дивная из розового стекла
башня! -- Бедная Линда, закрыв глаза, экстатически закинув голову,
воскресила в памяти светлое виденье абортария. -- А вечерняя река! --
прошептала она. -- Крупные слезы медленно выкатились из-под ее век. --
Летишь, бывало, вечером обратно в город из Сток-Поджес. И ждет тебя горячая
ванна, вибровакуумный массаж... Но что уж об этом. -- Она тяжко вздохнула,
покачав головой, открыла глаза, сопнула носом раз-другой, высморкалась в
пальцы и вытерла их о подол рубахи. -- Ох, простите меня, -- воскликнула
она, заметив невольную гримасу отвращения на лице Ленайны. -- Как я могла
так... Простите. Но что делать, если нет носовых платков? Я помню, как
переживала раньше из-за всей этой нечистоты, сплошной нестерильности. Меня с
гор принесли сюда с разбитой головой. Вы не можете себе представить, что они
прикладывали к моей ране. Грязь, буквальнейшую грязь. Учу их: "Без
стерилизации нет цивилизации". Говорю им: "Смой стрептококков и спирохет. Да
здравствует ванна и туалет", как маленьким детям. А они, конечно, не
понимают. Откуда им понять? И в конце концов я, видимо, привыкла. Да и как
можно держать себя и вещи в чистоте, если нет крана с горячей водой? А
поглядите на одежду здешнюю. Эта мерзкая шерсть -- это вам не ацетат. Ей
износу нет. А и порвется, так чини ее изволь. Но я ведь бета; я в Зале
оплодотворения работала; меня не учили заплаты ставить. Я другим занималась.
Притом чинить ведь вообще у нас не принято. Начинает рваться -- выбрось и
новое купи. "Прорехи зашивать -- беднеть и горевать". Верно же? Чинить
старье -- антиобщественно. А тут все наоборот. Живешь, как среди
ненормальных. Все у них по-безумному. -- Она оглянулась, увидела, что
Бернард с Джоном вышли и прохаживаются по пустырю, но понизила тем не менее
голос, пододвинулась близко, так что ядовито-алкогольное ее дыхание
шевельнуло прядку у Ленайны на щеке, и та сжалась вся. -- Послушайте, к
примеру, -- зашептала Линда сипло, -- как они тут взаимопользуются. Ведь
каждый принадлежит всем остальным, ведь по-цивилизованному так? Ведь так же?
-- напирала она, дергая Ленайну за рукав.
Ленайна кивнула, полу отвернувшись, делая украдкой вдох, набирая
воздуху почище.
-- А здесь, -- продолжала Линда, -- каждый должен принадлежать только
одному, и никому больше. Если же ты взаимопользуешься по-цивилизованному, то
считаешься порочной и антиобщественной. Тебя ненавидят, презирают. Один раз
явились сюда женщины со скандалом: почему, мол, их мужчины ко мне ходят? А
почему б им не ходить? И как накинутся женщины на меня скопом... Нет,
невыносимо и вспоминать. -- Линда, содрогнувшись, закрыла лицо руками. --
Здешние женщины ужасно злобные. Безумные, безумные и жестокие. И понятия,
конечно, не имеют о мальтузианских приемах, о бутылях, о раскупорке. И
потому рожают беспрерывно, как собаки. Прямо омерзительно. И подумать, что
я... О господи, господи Форде. Но все же Джон был мне большим утешением. Не
знаю, как бы я тут без него. Хотя он и переживал страшно всякий раз, как
придет мужчина... Даже когда совсем еще был малышом. Однажды (он тогда уже
подрос) чуть было не убил бедного Попе -- или Вайхусиву? -- за то лишь, что
они ко мне ходили. Сколько ему втолковывала, что у цивилизованных людей
иначе и нельзя, но так и не втолковала. Безумие, видимо, заразительно. Джон,
во всяком случае, заразился от индейцев. Он водится с ними. Несмотря на то
что они всегда относились к нему по-свински, не позволяли быть наравне с
остальными мальчиками. Но это в некотором смысле к лучшему, потому что
облегчало мне задачу -- позволяло хоть слегка формировать его. Но вы себе
вообразить не можете, как это трудно. Ведь столького сама не знаешь; от меня
и не требовалось знать. Допустим, спрашивает ребенок, как устроен вертоплан
или кем создан мир, -- ну, что будешь ему отвечать, если ты бета и работала
в Зале оплодотворения? Ну, что ему ответишь?
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Джон с Бернардом прохаживались взад вперед на пустыре, среди пыли и
мусора. (В отбросах рылось теперь уже четыре собаки.)
-- Так трудно мне представить, постигнуть, -- говорил Бернард. -- Мы
словно с разных планет, из разных столетий. Мать, и грязь вся эта, и боги, и
старость, и болезни... -- Он покачал головой. -- Почти непостижимо.
Немыслимо понять, если вы не поможете, не объясните.
-- Что объясню?
-- Вот это.-- Он указал на пуэбло. -- И это.-- Кивнул на хибару.-- Все
Всю вашу жизнь.
-- Но что ж тут объяснять?
-- Все с самого начала. С первых ваших воспоминаний.
-- С первых моих...-- Джон нахмурился. Долго молчал, припоминая.
Жара. Наелись лепешек, сладкой кукурузы.
-- Иди сюда, малыш, приляг, -- сказала Линда.
Он лег возле, на большой постели.
-- Спой, -- попросил, и Линда запела. Спела "Да здравствует ванна и
туалет" и "Баю-баю, тили тили, скоро детке из бутыли" Голос ее удалялся,
слабел...
Он вздрогнул и проснулся от громкого шума. У постели стоит человек,
большущий, страшный. Говорит что-то Линде, а Линда смеется. Закрылась
одеялом до подбородка, а тот стягивает У страшилы волосы заплетены, как два
черных каната, и на ручище серебряный браслет с голубыми камешками. Браслет
красивый; но ему страшно, он жмется лицом к материну боку. Линда обнимает
его рукой, и страх слабеет. Другими, здешними словами, которые не так
понятны, Линда говорит:
-- Нет, не при Джоне.
Человек смотрит на него, опять на Линду, тихо говорит несколько слов.
-- Нет, -- говорит Линда. -- Но тот наклоняется к нему, лицо громадно,
грозно; черные канаты кос легли на одеяло
-- Нет, -- говорит опять Линда и сильней прижимает Джона к себе. --
Нет, нет.
Но страшила берет его за плечо, больно берет. Он вскрикивает. И другая
ручища берет, поднимает. Линда не выпускает, говорит:
-- Нет, нет.
Тот говорит что-то коротко, сердито, и вот уже отнял Джона.
-- Линда, Линда -- Джон бьет ногами, вырывается; но тот несет его за
дверь, сажает на пол там среди комнаты и уходит к Линде, закрыв за собой
дверь. Он встает, он бежит к двери. Поднявшись на цыпочки, дотягивается до
деревянной щеколды. Двигает ее, толкает дверь, но дверь не поддается.
-- Линда, -- кричит он.
Не отвечает Линда.
Вспоминается обширная комната, сумрачная; в ней стоят деревянные рамы с
навязанными нитями, и у рам много женщин -- одеяла ткут, сказала Линда. Она
велела ему сидеть в углу с другими детьми, а сама пошла помогать женщинам.
Он играет с мальчиками, долго. Вдруг у рам заговорили очень громко, и
женщины отталкивают Линду прочь, а она плачет, идет к дверям. Он побежал за
ней. Спрашивает, почему на нее рассердились.
-- Я сломала там что-то, -- говорит Линда. И сама рассердилась. --
Откуда мне уметь их дрянные одеяла ткать, -- говорит. -- Дикари противные.
-- А что такое дикари? -- спрашивает он.
Дома у дверей ждет Попе и входит вместе с ними. Он принес большой сосуд
из тыквы, полный воды не воды -- вонючая такая, и во рту печет, так что
закашляешься Линда выпила, и Попе выпил, и Линда смеяться стала и громко
говорить; а потом с Попе ушла в другую комнату. Когда Попе отправился домой,
он вошел туда. Линда лежала в постели, спала так крепко, что не добудиться
было.
Попе часто приходил. Ту воду в тыкве он называл "мескаль", а Линда
говорила, что можно бы называть "сома", если бы от нее не болела голова. Он
терпеть не мог Попе. Он всех их не терпел -- мужчин, ходивших к Линде.
Как-то, наигравшись с детьми -- было, помнится, холодно, на горах лежал
снег, -- он днем пришел домой и услыхал сердитые голоса в другой комнате.
Женские голоса, а слов не понял; но понял, что это злая ругань. Потом вдруг
-- грох! -- опрокинули что-то; завозились, еще что-то шумно упало, и точно
мула ударили хлыстом, но только звук мягче, мясистей; и крик Линды; "Не
бейте, не бейте!" Он кинулся туда. Там три женщины в темных одеялах. А Линда
-- на постели. Одна держит ее за руки. Другая легла поперек, на ноги ей,
чтоб не брыкалась. Третья бьет ее плетью. Раз ударила, второй, третий; и при
каждом ударе Линда кричит. Он плача стал просить бьющую, дергать за кромку
одеяла:
-- Не надо, не надо.
Свободной рукой женщина отодвинула его. Плеть снова хлестнула, опять
закричала Линда. Он схватил огромную коричневую руку женщины обеими своими и
укусил что было силы. Та охнула, вырвала руку, толкнула его так, что он
упал. И ударила трижды плетью. Ожгло огнем -- больней всего на свете. Снова
свистнула, упала плеть. Но закричала на этот раз Линда.