письма, как надоедал людям, как использовал все связи, чтобы его послали
сюда. Местным слышалось в этом ликование барышника после выгодной сдел-
ки. То же, наверное, слышалось и старейшинам. Потому что они внимали ему
холодно, изумленно, с недоверием, - казалось, город как место жительства
был нужен ему, а не церковь, не составляющие церковь люди, перед которы-
ми ему предстояло служить. Словно ему безразличны были люди, живые люди,
и хотят они его тут или нет. А к тому же он был еще молод, и старшие пы-
тались охладить его радость и возбуждение разговором о серьезных церков-
ных делах, об обязанностях их церкви и его собственных. Байрону расска-
зывали, что и спустя полгода молодой священник все еще был возбужден и
все толковал о Гражданской войне, и убитом деде-кавалеристе, и о горев-
ших в Джефферсоне складах генерала Гранта - покуда не получалась полная
каша. Байрону рассказывали, что так же он говорил и с кафедры, так же на
кафедре заходился, превращая религию в непонятный сон. Не кошмар, но
чтото развертывающееся быстрее, чем слова в Писании, - смерч какой-то,
совсем оторвавшийся от земли. И старикам, старухам это тоже не нрави-
лось.
Будто даже на кафедре он не мог отделить религию от скачущей конницы
и покойного деда, застреленного на скаку. И в личной жизни, у себя дома,
тоже, наверное, не мог отделить. Наверное, даже не пытался, думал Бай-
рон, размышляя о том, что мужчине свойственно вытворять такое с женщи-
ной, которая ему принадлежит, что поэтому-то женщинам и приходится быть
сильными, и нельзя их винить за то, что они творят с мужчинами, из-за
них и ради них, - ибо, видит Бог, до чего это мудреное дело - быть же-
ной. Ему рассказывали, что жена священника была маленькая, тихая с виду
девушка, и городу сначала показалась бессловесной. Но в городе говорили,
что будь Хайтауэр самостоятельным человеком - человеком, каким следует
быть священнику, а не таким, который родился на тридцать лет позже того
единственного дня, которым он словно бы и жил всю жизнь, - дня, когда
его деда застрелили на скаку, - с ней бы тоже ничего не случилось. Но он
таким не был, и соседи часто слышали, как она плачет днем или поздно ве-
чером в приходском доме, и соседи понимали, что он не знает, как помочь
беде, потому что не знает, в чем беда. И как, бывало, она даже не явля-
лась в церковь, где служил ее собственный муж, - даже в воскресенье, - и
люди глядели на него и недоумевали - замечает ли он хотя бы, что ее тут
нет, помнит ли хотя бы, что у него вообще есть жена, - когда стоит на
кафедре, размахивая руками, и догма, которую он должен проповедать, вся
перемешана со скачущей конницей, доблестью и поражением, - точно так же,
как на улице, когда он начинал толковать им про скачущую кавалерию, она
мешалась с отпущением грехов и чином боевых серафимов, - и, разумеется,
старики и старухи решили в конце концов, что эти речи, произносимые в
доме Божием, в Божий день, граничат с самым настоящим святотатством.
И Байрону рассказывали, что после года жизни в Джефферсоне лицо у же-
ны сделалось застывшим, и, когда прихожанки посещали их дом, Хайтауэр
встречал их один, суетясь, без пиджака, в рубашке без воротничка, и в
первую минуту казалось, что он вообще не соображает, зачем они пришли и
чего от него хотят. Затем он приглашал их войти и, извинившись, исчезал.
Ни звука не слышалось в доме, покуда они сидели там в своих воскресных
платьях, разглядывая друг друга и комнату" прислушиваясь и не слыша ни
звука. А потом он возвращался одетый в воротничке, садился и говорил с
ними о церкви и о больных, и они отвечали ему спокойно и оживленно,
по-прежнему прислушиваясь и, может быть, поглядывая на дверь, может
быть, гадая, известно ли ему то, что они уже считали известным.
Дамы перестали к нему ходить. Вскоре они перестали встречать его жену
на улице. А он вел себя так, будто ничего не происходит. А потом она
стала отлучаться на день или на два; люди видели, как она садится на ут-
ренний поезд, и лицо ее постепенно худело и заострялось, будто она ни-
когда не ела досыта, и делалось застывшим, будто она не видит того, на
что смотрит. А он все говорил, что она ездит навещать родню где-то на
юге штата, пока в одну из ее отлучек джефферсонская женщина, приехавшая
в Мемфис за покупками, не увидела ее, когда она торопливо входила в гос-
тиницу. Вышло так, что женщина вернулась домой и рассказала об этом как
раз в субботу. А на другой день Хайтауэр стоял на кафедре и снова меша-
лась религия со скачущей конницей; жена вернулась в понедельник и в сле-
дующее воскресенье опять пришла в церковь-впервые за шесть или семь ме-
сяцев - и сидела отдельно сзади. После этого она стала ходить в церковь
каждое воскресенье. Потом снова уехала - на этот раз среди недели (дело
было в июле, в жару), и Хайтауэр сказал, что она опять поехала к родне в
деревню, там прохладнее, и старики со старухами присматривались к нему,
не понимая, верит ли он тому, что говорит, а молодые сплетничали за его
спиной.
По они не могли понять, верит ли он сам тому, что говорит, переживает
ли из-за этого, если путает религию с дедом, застреленным на скаку, -
словно дедово семя, из которого он произрос, тоже было в ту ночь на коне
и тоже было убито, и время для семени остановилось навсегда, и ничего с
тех пор не произошло - даже он сам.
Жена вернулась до воскресенья. Стояла жара; старики говорили, что та-
кой жары не припомнят. В воскресенье она пришла в церковь и села на зад-
ней скамье, отдельно. Посреди проповеди она вскочила и начала визжать,
кричать что-то в сторону кафедры, грозить кулаками кафедре, где ее муж
умолк и, подавшись вперед, замер с поднятыми руками. Сидевшие поблизости
пытались ее удержать, но она отбивалась - и Байрону рассказывали, как
она стояла, уже в проходе, визжа и грозя кулаками кафедре, где, подав-
шись вперед, замер ее муж с поднятой рукой и искаженным лицом, застывшим
в тот миг, когда прерван был громокопытный аллегорический период. Неиз-
вестно, кому она грозила - ему или Богу. Потом он спустился, подошел,
она перестала биться, он повел ее на улицу, и все головы поворачивались
вслед за ними, пока старший священник не приказал органисту играть. Во
второй половине дня старейшины собрались при закрытых дверях. О чем там
шла речь - неизвестно, видели только, как вернулся Хайтауэр, вошел в
комнату собрания и тоже закрыл за собой дверь.
Но что там происходило, люди не знали. Знали только, что церковь соб-
рала деньги, чтобы отправить жену в лечебницу, в санаторий, что Хайтауэр
отвез ее, вернулся и в воскресенье, как всегда, произнес проповедь. Жен-
щины, соседки - даже те, которые не заходили в дом священника несколько
месяцев, - сочувствовали ему, носили еду и рассказывали друг другу и
мужьям, какой кавардак в его доме, и что священник, кажется, ест, как
животное, - когда захочется и что попадется. Раз в две недели он навещал
жену в санатории, но через день уже возвращался, а в воскресенье опять
стоял на кафедре как ни в чем не бывало. Люди справлялись о ее здоровье
- с любопытством и сочувствием - и он благодарил их. А в воскресенье -
опять на кафедре, неистово размахивая руками, и в неистовом восторженном
голосе гремят призрачные Бог и спасение, скачущая конница и убитый дед,
а внизу сидят растерянные и оскорбленные старейшины и прихожане. Осенью
вернулась домой жена. Она выглядела лучше. Она пополнела. Но главная пе-
ремена заключалась не в этом. Может быть - в том, что она выглядела
очистившейся; по крайней мере - проснувшейся. Словом, такой, какой ее
всегда хотели видеть дамы, какой, по их убеждениям, должна быть жена
священника. Она регулярно посещала церковь и молитвенные собрания, дамы
бывали у нее, она - у них, и сидела тихо и смирно, даже у себя дома, по-
ка они учили ее, как надо вести хозяйство, как одеваться, чем кормить
мужа.
Можно сказать, что они ее простили. Никакого преступления или опреде-
ленного проступка не было названо, и никакой определенной епитимьи на
нее не налагали. Но город не верил, что дамы забыли ее таинственные по-
ездки с конечным пунктом в Мемфисе и целью, относительно которой все
придерживались одного мнения, хотя никто не выражал его словами, не выс-
казывал вслух, - ибо город считал, что добродетельные женщины нелегко
забывают хорошее или дурное, дабы не улетучился аромат и вкус прощения,
этого лакомства совести. Ибо город верил, что дамы правду знают, пос-
кольку он верил, что дурное одурачит лишь дурную женщину, так как ей
временами приходится отвлекаться от своей подозрительности. Но что доб-
родетельную женщину оно не проведет, ибо если она добродетельная, зна-
чит, ей уже нет нужды до своей или чужой добродетели, и потому она в из-
бытке располагает временем, чтобы учуять грех. Вот почему - считали люди
- добро может в любую минуту ее одурачить, и она примет его за зло, но
само зло ее никогда не одурачит. Словом, через четыре или пять месяцев,
когда жена опять уехала и муж опять сказал, что она уехала к родне, в
городе решили, что на этот раз он и сам не обманывается. Так или иначе,
она вернулась, а он, как ни в чем не бывало, продолжал проповедовать по
воскресеньям, навещать прихожан и больных и разговаривать о своей церк-
ви. Но жена совсем не ходила в церковь, дамы перестали бывать у нее и
вообще появляться в доме священника. Даже соседи по обе стороны больше
не видели ее возле дома. И скоро стало так, как если бы ее вообще не бы-
ло, как будто все условились, что ее тут нет, что священник у них не же-
нат. А он проповедовал им каждое воскресенье и уже не говорил, что она
поехала к родне. Может быть, он даже радовался этому, - думал город. Мо-
жет быть, он радовался, что ему больше не надо лгать.
Так что никто не видел, как она садилась на поезд в ту пятницу - а
может, это было в субботу, в тот самый день. Увидели они лишь воскресную
утреннюю газету, где говорилось, что в субботу вечером она выбросилась
или упала из окна мемфисской гостиницы и разбилась насмерть. С ней в но-
мере был мужчина. Его арестовали. Он был пьян. Они зарегистрировались
как муж и жена, под вымышленными именами. Настоящее свое имя она написа-
ла на листке бумаги, который потом порвала и бросила в мусорную корзину,
- там его и нашли полицейские. Оно появилось в газетной статейке: жена
пастора Гейла Хайтауэра из Джефферсона, Миссисипи. И в статейке описыва-
лось, как редакция в два часа ночи позвонила мужу и как муж сказал, что
ему нечего сказать. А в воскресенье утром, когда люди подошли к церкви,
двор был забит мемфисскими репортерами, снимавшими церковь и дом священ-
ника. Потом появился Хайтауэр. Репортеры пытались остановить его, но он
прошел прямо сквозь них в церковь и там - на кафедру. В церкви уже нахо-
дились старые дамы и кое-кто из стариков, оскорбленные и возмущенные -
не столько мемфисской историей, сколько присутствием репортеров. Но ког-
да появился Хайтауэр и у них на глазах взошел на кафедру, они забыли да-
же о репортерах. Первыми поднялись и стали уходить дамы. Потом поднялись
старики, и в церкви остался только священник, который стоял на кафедре,
чуть подавшись вперед и упершись руками в аналой с раскрытой Библией, но
даже не опустив головы, и сидевшие рядком на задней скамье мемфисские
репортеры (они вошли в церковь за ним). Говорят, он не следил за тем,
как уходит его паства, он не смотрел ни на что.
Байрону рассказывали: священник наконец осторожно закрыл Библию,
спустился в шустую церковь, прошел по проходу, ни разу не взглянув на
репортеров, - так же, как не глядели на них прихожане, - и вышел в
дверь. Там, расставив фотоаппараты и спрятав головы под черные покрыва-
ла, караулили фотографы. Священник, наверно, предвидел это. Потому что
он вышел из церкви, заслонив лицо раскрытым псалтырем. Но и фотографы,