исполнению без дальнейших споров и пререканий.
Несколько долгих, очень долгих минут я сидел и раздумывал,
пожалуй, интенсивнее, чем когда-либо в жизни. Мессинджер
порывался было что-то сказать, но Эстергази стремительно
вытянул руку и бросил: "Отставить!" Я поднял глаза - он
откинулся в кресле и сидел подчеркнуто спокойно и терпеливо,
всем своим видом показывая, что никто меня не торопит. Я
помолчал еще какое-то время и наконец обвел их взглядом:
- Хорошо. Совесть моя чиста. Я сделал все, что мог. Я всеми
силами старался убедить вас - и по-прежнему считаю, что в
принципе я прав. И если ведется какой-либо протокол нашего
совещания, я хотел бы, чтобы это было там отмечено. Ну, а
теперь, Рюб, я принимаю задание - я не вижу другого ответа.
Раз вы намерены провести эксперимент независимо от того, что я
чувствую, думаю или как поступлю, так уж лучше, чтобы проводил
его я. Я это дело начал, я и доведу до конца, не передавая в
чужие руки. Тем более что есть одна вещь, которую я заведомо
сделаю лучше, чем кто-либо другой. Я выполню то, чего вы
требуете, - ведь что-нибудь в таком духе все равно произойдет,
- но прошу вашего разрешения обойтись с Джейком Пикерингом как
можно мягче. Я не прошение вторгся в его жизнь и кое в чем
навредил ему, хоть и полагаю, что он того заслужил. Но я вовсе
не жажду его гибели. Разрешите мне сделать так, чтобы он был
дискредитирован лишь в том узком кругу, который единственно
имеет для вас значение. Ваша цель будет достигнута без того,
чтобы перешибить ему хребет. Перспективы у него и сами по себе
невеселые, так давайте, черт возьми, оставим ему хоть
что-нибудь. Если вы согласны, я принимаю задание. Но потом я
уйду.
Все были довольны. Рюб и Эстергази сразу же согласились на
мое условие. Потом мы встали, и все по очереди трясли мне
руку, заверяя, что я не пожалею, что они отнюдь не
безрассудны, что будут приняты все меры предосторожности -
самым высокопоставленным лицам в Вашингтоне уже даны
соответствующие гарантии. Они и сейчас незамедлительно
проинформируют Вашингтон; нельзя ли уточнить, когда я смогу
приступить к заданию? Я ответил, что у меня поднакопились
кое-какие личные дела; устроит ли их, если я отправлюсь,
допустим, через неделю? Рюб сказал - вполне устроит. Затем я
спросил об Оскаре Россофе и Мартине Лестфогеле - я
симпатизировал им и хотел бы с ними повидаться. Но Эстергази
сообщил, что Оскар тут больше не работает: у него-де своя
частная практика, и время, какое он мог уделить проекту, к
сожалению, истекло. Может, это и не противоречило истине, но я
в такое объяснение не поверил: у меня мелькнула мысль,
допускаю - ошибочная, что Оскар ушел в знак протеста против
"новой стадии" экспериментов. И Мартин ушел - он вернулся к
преподавательской деятельности.
На прощание я заставил себя улыбнуться и произнес нечто
вроде краткой речи из трех фраз:
- Ну что ж, теперь мы как будто сговорились. Я сделал все,
что мог, чтобы переубедить вас. Полагаю, это был мой долг, но
теперь другое дело: раз уж вы решили продолжать, все равно со
мной или без меня, я, безусловно, предпочитаю остаться...
И все улыбнулись мне в ответ и даже символически похлопали
в ладоши.
Не стану долго распространяться о своем визите к Кейт.
Начать с того, что обстановка была неподходящая. Кейт ожидала
новую партию товара и не могла отлучиться из магазина, и в
начале разговора нас то и дело прерывали случайные покупатели.
Я рассказал ей о своем "путешествии" - словечко, надуманное
"на складе", стало для меня уже привычным, - и она, понятно,
была очень заинтересована. Но тут прибыли четыре большие
картонные коробки тщательно запакованного антикварного стекла,
и Кейт, прежде чем принять товар, вынуждена была свериться с
накладной. Наконец, хоть время закрывать еще не наступило,
Кейт заперла магазинчик, и мы поднялись наверх.
Заварив кофе, она первым делом принесла из спальни красную
картонную папку. Я закончил свой рассказ, и мы в который раз
разглядывали длинный голубой конверт и вложенную в него
записку. Потом Кейт прочитала вслух заключительную фразу: "Я
вот, не в силах больше взирать на вещественную эту память о
том событии, я прекращаю свою жизнь, которой следовало бы
прекратиться тогда". Она посмотрела на меня и кивнула: все
вопросы, над которыми она мучилась на протяжении многих лет,
получили теперь ответ.
- Я так часто представляла себе эту сцену: выстрел, и в
комнату вбегает женщина, жившая с ним как жена:
- А на груди у самоубийцы вытатуировано имя "Джулия".
- И она сама обмыла и одела его, чтобы ни одна живая душа
не видела татуировку...
Еще один, последний раз я бросил взгляд на голубой конверт
и отдал его Кейт, а у нее из рук взял маленький фотоснимок с
четким изображением надгробного камня, под которым миссис
Эндрю Кармоди похоронила Джейка. Никакого имени; она жила с
ним как с мужем, но не пожелала похоронить его как мужа. На
поверхности камня, поставленного на окраине городка Джиллис,
штат Монтана, видны лишь выщербленные временем точки -
девятиконечная звезда, вписанная в окружность. Но теперь этот
камень уже не казался мне просто надгробием. Полукруглый
вверху, с прямыми сторонами, он выглядел для меня так, как и
хотелось заказавшей его женщине: врезанным в камень отпечатком
каблука Джейка Пикеринга, завершающим штрихом мелодрамы в
стиле девятнадцатого столетия.
Кейт убрала папку и разлила кофе. Прихлебывая из чашечек,
мы болтали о том о сем, ожидая, когда же прозвучит неизбежное.
Наконец я произнес неуклюже:
- Не получилось у нас как-то, а, Кейт?
- Не получилось, - отозвалась она. - Не пойму почему. А ты
понимаешь?
Я покачал головой.
- Мне казалось - получится. Одно время я был даже уверен в
этом. А потом...
Она не хотела продолжать трудную тему.
- А потом не получилось. Ну, что ж поделаешь, Сай. Не трать
лишних слов. Никто тут не виноват - насильно мил не будешь. Не
кори себя...
По дороге домой меня начали одолевать сомнения, и все
представилось в самом мрачном свете. Смогу ли я вернуться в
прошлое и прожить жизнь с Джулией? Смогу ли, зная, что таит в
себе будущее? Смогу ли жить в Нью-Йорке девятнадцатого века,
смотреть на младенцев в колясках и знать заведомо, что их ждет
впереди? Ведь мир тех дней - в сущности исчезнувший мир, и
никого из его обитателей давно уже нет в живых. Смогу ли я
раствориться в нем?
Я не пытался найти мгновенный ответ на эти вопросы, давал
ему как бы вызреть в глубине сознания. В последующие дни я
обработал набело несколько прежних эскизов и приступил к
данному повествованию. Писал я от руки - машинки у меня не
было, - зато почти без остановок, разве что перекусить или
прогуляться. Косвенным образом работа помогала мне размышлять
над тем, что же делать дальше, настраивала на нужный лад без
прямого нажима. Иногда я с усмешкой вспоминал Рюба Прайена -
знай он, чем я занят, он оттиснул бы на каждой странице
"Совершенно секретно" или, того проще, сжег бы рукопись
целиком. Так, собственно, и придется поступить с нею, если
вдруг я не решусь вернуться к Джулии и не заберу свою исповедь
с собой. А если решусь?.. Есть у меня один знакомый писатель,
и я уверен - он единственный человек в мире, который рылся в
огромной куче истлевающих религиозных памфлетов в отделе
редких книг нью-йоркской публичной библиотеки. Вернись я в
прошлое, я мог бы не спеша закончить рукопись, а когда
библиотека будет построена - кажется, в 1911 году - поместить
ее там, где он наверняка на нее наткнется. Идея мне
понравилась: она по крайней мере давала ощущение, что работа
моя преследует определенную цель.
Рюб звонил ежедневно, и всякий раз я считал своим долгом
подчеркнуть, что не передумал. А в последний день я сам
позвонил доктору Данцигеру, отыскав его номер в телефонной
книге. Ответил он лишь после пятого звонка, когда я уже
собирался с чистой совестью повесить трубку. Но как только он
заговорил, я пожалел, что не повесил трубку на четвертом
звонке: я понял, что, уйдя в отставку, он загадочным образом
мгновенно состарился, и обрадовался, что не вижу его. По его
настоянию я передал ему все, о чем говорили Эстергази и Рюб;
раз он сам этого хочет, решил я, то поделом ему, пусть будет в
курсе событий. До меня он ничего не знал, никто с ним ни о чем
не советовался. И тут он так разволновался, голос его так
предательски задрожал, что я испугался, не разрыдается ли он в
трубку. Но до слез, конечно, не дошло.
- Остановите их! - возмущенно кричал он. - Вы должны
остановить этих безумцев! Обещайте мне, Сай! Обещайте, что вы
их остановите!..
И я обещал: да, конечно, я сделаю все, что смогу, - а сам
прислушивался к собственному голосу и тешил себя надеждой, что
он звучит достаточно убедительно.
Потом я отправился в "Дакоту", переодевшись в платье,
которое мне казалось теперь чуть ли не более естественным, чем
оставленное дома. Здесь я провел ночь и большую часть
следующего дня, но не потому, что нуждался в длительной
подготовке к переходу в другую эпоху - в эпоху Джулии, как я
теперь называл ее для себя. Просто здесь я был еще более
изолирован, чем в той квартире; здесь, на грани двух миров и
двух времен, мне легче было сосредоточиться и продумать до
конца важнейшее решение своей жизни.
День выдался бесснежный, но пасмурный, мглистый,
февральский - казалось, снег пойдет с минуты на минуту. Уже
стемнело, когда я закрыл за собой дверь, спустился по лестнице
и направился к парку. По улице шли машины, шелестя шинами по
мокрому асфальту, и я остановился на перекрестке. Дали зеленый
свет, я пересек улицу, углубился в парк, отыскал одинокую
скамейку. Сидя в глубине парка, в тишине, я ждал, пока
"перенос" не произойдет сам собой, я словно бы давал ему
накопиться. И когда я наконец встал и посмотрел на голые
деревья на фоне ночного неба, парк вокруг меня выглядел
неизменным. Но я с абсолютной уверенностью знал, в каком я
времени, и едва вышел из парка на Пятую авеню, как мимо меня
неспешно протарахтел фургон для доставки продуктов: усталая
лошадь брела, низко опустив голову, а на задней оси болтался
керосиновый фонарь.
Я повернул к югу и двинулся по узенькой, тихой Пятой авеню,
застроенной по обеим сторонам жилыми особняками. Шел я долго,
ни о чем особенно не думая, скорее вслушиваясь в собственные
ощущения. Постоял у железной оградки Грэмерси-парка, глядя
через улицу на высокие освещенные окна дома N19. Кто-то
промелькнул в окне первого этажа - я не разобрал кто. Я
совершенно продрог, ноги у меня онемели, но входить я не стал,
а зашагал прочь.
Миновав Мэдисон-сквер, я направился по Бродвею вверх вдоль
Риальто, театрального района города. Улица здесь была
запружена свежевымытыми, полированными экипажами, а тротуары -
толпами народа. Добрая половина встречных была в вечерних
туалетах, в воздухе висел возбужденный гомон, радостное
предвкушение развлечений и зрелищ.
Но я оставался вне этого праздника. Я быстро шел мимо
освещенных театров, ресторанов, великолепных гостиниц, пока не
добрался до отеля "Гилси" между Двадцать девятой и Тридцатой
улицами. Там, в киоске у входа, я купил длинную сигару и
бережно засунул ее в нагрудный карман сюртука. Затем пересек
Тридцатую улицу и задержался перед театром, который выглядел,
да и на самом деле был с иголочки новым: театр Уоллака.
Рекламные щиты по обе стороны двери огромными буквами