но позавидовал он им. Как тогда наивно верили в прогресс! Дарвин дока-
зал, что человек произошел от обезьяны, значит, светлое будущее челове-
чества обеспечено! Но почему? Даже если человек и произошел от обезьяны,
что сомнительно, так это доказывает способность к прогрессу обезьян, а
не человека. Конечно, думал он, нравственный прогресс, хоть и с провала-
ми в звериную жестокость, существует. Но это дело тысячелетий. И надо
примириться с этим и понять свою жизнь как разумное звено в тысячелетней
цепи. Но как это объяснить сыну?
Когда они вышли из подъезда, он увидел, что прямо напротив их дома в
переулке стоит нищая старушка и кормит бродячих собак. Он ее часто тут
видел, хотя она явно жила не здесь. Нищая хромая старушка на костылях
кормила бродячих собак. Она вынимала из кошелки куриные косточки, куски
хлеба, огрызки колбасы и кидала их собакам.
У него не было никаких сомнений, что старушка все это находит в му-
сорных ящиках. Она с раздумчивой соразмерностью, чтобы не обделить ка-
кую-нибудь собаку, кидала им объедки. И собаки, помахивая хвостами, с
терпеливой покорностью дожидались своего куска. И ни одна из них не ки-
далась к чужой подачке. Казалось, что старушка, справедливо распределяя
между собаками свои приношения, самих собак приучила к справедливости.
- Вот посмотри на эту старушку, - кивнул он сыну, - она великий чело-
век.
- Почему, почему, па? - быстро спросил сын. - Потому что она кормит
бродячих собак?
- Да, - сказал отец, - ты видишь, она инвалид. Скорее всего, одинокая
и бедная, но считает своим долгом кормить этих несчастных собак. Где-то
мерзавцы убивают невинных людей, а тут нищая старушка кормит нищих со-
бак. Добро неистребимо, и оно сильнее зла.
Теперь представь себе злого человека, который всю свою жизнь травил
бродячих собак. Но вот он сам впал в нищету, стал инвалидом и роется в
мусорных ящиках, чтобы добывать объедки и, сунув в них яд, продолжать
травить бродячих собак. Если бы это было возможно, мы могли бы сказать,
что добро и зло равны по силе. Но можешь ли ты представить, что злой че-
ловек в нищете, в инвалидности роется в мусорных ящиках, чтобы травить
собак? Можешь ты это представить?
- Нет, - сказал мальчик, подумав, - он уже не сможет думать о соба-
ках, он будет думать о самом себе.
- Значит, что? - спросил отец с жаром, которого он сам не ожидал от
себя.
- Значит, добро сильней, - ответил мальчик, оглянувшись на увечную
старушку и собак, которые со сдержанной радостью, виляя хвостами, ждали
подачки.
- Да! - воскликнул отец с благодарностью в голосе.
И сын это мгновенно уловил.
- Тогда купи мне жвачку, - вдруг попросил сын как бы в награду за
примирение с этим миром.
- Идет, - сказал отец.
Фазиль Искандер.
Утраты
На следующий день после сороковин в квартире оставались:
муж умершей, его сын, его старенькая мать, родственница Зенона,
приехавшая из деревни и помогавшая по дому, и сам Зенон, брат
умершей.
Большое число людей, пришедших и приехавших на сороковины
и как бы временно самим своим огромным числом и любовью к
сестре заполнивших дом, теперь, отхлынув, еще сильнее
подчеркнули зияние невосполнимой пустоты.
Сестры нет, и никогда ее больше не будет. С такой
поразительной трезвостью Зенон до сих пор не осознавал эту
мысль. Похороны прошли в каком-то почти нереальном полусне...
Перед смертью сестры Зенон был в Москве у себя дома. После
многомесячного перерыва на него навалилась работа, и он уже
несколько дней часов по двенадцать не отрывался от машинки, как
вдруг раздался междугородный телефонный звонок.
-- Твоя сестра умерла час назад! -- резко прокричал зять и
положил трубку.
И хотя смерть сестры ожидали, Зенон не думал, что это
будет так скоро. Грубая краткость сообщения мгновенно
ввинтилась в мозг, но Зенон тогда не пытался анализировать ее
причины.
Позже, когда он приехал, родственники, слышавшие, что
сказал ему в трубку зять, и переживающие, что тот без всякой
подготовки разом выложил ему всю правду, как бы извинялись за
него перед Зеноном. И только тут он сам понял, в чем дело.
Зять Зенона голосом своим бессознательно перебросил на
него часть раздавливавшей его непомерной тяжести случившегося.
Сбросить часть этой тяжести только и можно было на Зенона,
брата умершей, зная, что только он ее и может принять всей
полнотой горя.
Но обо всем этом Зенон подумал гораздо позже. А тогда он
взял билет на самолет вечернего рейса, вернулся домой и снова
сел за работу. Работа шла, и он не понимал, почему бы не
работать. Работа шла, но сердце его впервые за всю взрослую
жизнь по-настоящему болело. Видимо, там тоже шла какая-то
работа.
И Зенон впервые в жизни работал, посасывая холодящий рот
валидол. Вкус его напоминал какие-то конфеты детства, но он не
мог и не пытался вспомнить, что это за конфеты, да и не уверен
был, что именно холодящий рот валидол напоминает детство, а не
боль в сердце.
В детстве иногда что-то резко сдавливало сердце, и, как
теперь понимал Зенон, это было следствием непомерного запаса
доверия к миру, и когда какое-нибудь событие протыкало это
доверие -- возникала боль.
Но в детстве запасы этого доверия были так велики, что
отверстие боли почти мгновенно замыкалось и нередко детские
слезы сглатывались уже улыбающимся, любящим ртом. Теперешняя
боль была другая. Это было началом общей усталости доверять,
проверять, жить...
Он продолжал работать, и товарищ, позвонивший ему, чтобы
выразить сочувствие, услышав стук машинки в телефонной трубке,
удивленно спросил у жены Зенона:
-- Он работает?
-- Да,-- сказала жена, видимо сама не зная, как это
оценить.
Потом был долгий ночной кошмар ожидания вылета в здании
аэропорта. Время вылета все время отодвигалось. Да и другие
рейсы отодвигались. Люди слонялись по залам ожидания, стояли в
очереди, проталкиваясь к справочной и к буфетным стойкам. Все
скамейки были заняты, и Зенон безостановочно ходил, почти не
замечая вокруг никого, а работа продолжала гудеть в голове.
Иногда она выплескивалась, как рыба из воды, готовой,
осмысленной фразой, иногда возвращала сознание, а точнее, слух
к какому-то уже написанному месту и через неприятно настойчивое
звучание этого места показывала, что там есть какая-то
неточность или фальшь. Зенон вслушивался в звучание этого места
и, уже разумом или слухом одновременно обнимая вещь целиком,
сознавал, что именно и почему звучит неточно и фальшиво.
Предстоящие похороны никак не отражались на характере
того, над чем он мысленно продолжал работать. Мелодия
повествования была поймана раньше постигшего его горя и уже
двигалась по своим законам, только изредка, в собственных
грустных местах, слегка углубляясь.
Подобно тому, как человек, видящий кошмарный,
фантастический сон, не перестает лежать в своей постели, в
своей собственной безопасной квартире, Зенон одновременно
находился в безопасной, нормальной реальности работы своего
воображения, а жизнь с реальностью смерти сестры и этой
бесконечной ночью в аэропорту была кошмарным сном, который, по
каким-то законам кошмарного сна почему-то нельзя было прервать,
а надо было смотреть и смотреть.
Пока был открыт ресторан, он несколько раз заходил туда и
выпивал коньяк -- и тогда кошмар окружающей реальности немного
смягчался, а работа продолжала идти своим чередом.
Но после закрытия ресторана уже нечем было смягчить этот
кошмар, а тут время от времени стал попадаться на глаза земляк,
еще более жуткий, чем эта ночь.
Много лет тому назад, во времена молодости Зенона, этот
его земляк был большим человеком в масштабах Абхазии. Он тогда
знал Зенона как начинающего писателя и недолюбливал его за
некоторую сатирическую направленность его творчества, каковую
считал плачевным результатом отсутствия в авторе сынолюбия по
отношению к отчему краю.
Но с тех пор как он был снят со своей работы, а потом уже
через некоторое время и вовсе был вынужден уйти на пенсию, он
стал проявлять к Зенону пристальный интерес, стараясь в часы
случайных встреч на бульваре или в кофейнях привлекать его
внимание именно к теневым сторонам жизни отчего края.
И хотя он давно был по ту сторону власти, но упрямо
продолжал с таким апломбом рассуждать о мероприятиях местного
начальства, как будто с его мнением кто-то где-то продолжает
считаться.
Вообще от облика его исходило ощущение нечистоплотного
трепыхания между жизнью и смертью, одновременное оскорбление и
той и другой. Для живого он слишком явно смердил, для мертвого
он был непристойно суетлив, как бы постоянно и глумливо
подмигивая из гроба.
Зенону не всегда удавалось быстро отделаться от этого
несносного пенсионера, и потому что он не любил всякую
грубость, и потому что этот жалкий старикашка был потоптан
самой жизнью, и какая-то естественная брезгливость заставляла
Зенона осторожничать с ним, чтобы случайно не дотоптать.
Кроме всего этого, Зенон чувствовал, что все-таки
испытывает еще и любопытство к самому веществу пошлости,
заключенному в этом человеке. Он хотел понять. при помощи
какого мотора действует человек, отказавшийся от мотора
нравственности. Ведь должен все-таки находиться какой-то
двигатель и внутри пошлости?
Увы, с годами Зенон убедился, что двигатель пошлости --
сама пошлость. Но тогда, пытаясь кое-что выведать у этого
старикашки, он направлял беседу с ним на времена, когда тот еще
не был такой развалиной, а, напротив, был новенькой,
черноморской крепостцой усатого кумира, новенькой, хотя и
халтурно сколоченной, как потом выяснилось.
Но выведать ничего не удавалось, старикашка увиливал от
острых вопросов. Правда, он упрямо придерживался той мысли, что
порядок тогда был отменным, хотя, конечно, правопорядок и
прихрамывал.
Однажды он все-таки как бы раскололся.
-- Хорошо, я тебе открою один секрет,-- прошепелявил он,
слегка озираясь,-- а ты его используй, как хочешь... Я тебе
документы тоже достану...
Зенон замер, как охотничья собака.
-- Этот товарищ,-- старикашка кивнул наверх и назвал
работника, который сейчас занимал его бывшее место,-- в тысяча
девятьсот тридцать четвертом году убил человека... Я тебе
документы представлю...
Зенон тогда не мог удержаться от хохота. В тридцать
четвертом году работнику, о котором шла речь, едва ли было
четыре года, если он вообще тогда был. Комплекс возмездия
создал в голове старикашки миф, но подвела склеротическая
неряшливость чувства времени.
Сейчас он сидел на скамейке, старчески розоватый, с
водянистым студнем голубых глаз, которые, казалось, уже мало
что видят, однако он первым узнал Зенона и закивал ему в том
смысле, что есть, есть о чем поговорить!
Зенон кивнул в ответ, но не двинулся в его сторону. Поняв,
что Зенон не собирается с ним разговаривать, старикашка
многозначительно покачал головой, показывая, что такая задержка
с вылетом никак не могла произойти во времена его общественной
деятельности, и при этом он каким-то особенно противным
подмигиванием студенистых глаз дал знать Зенону, что поощряет
его сатирические возможности для наказания виновных в задержке
вылета.
Зенон уже прошел мимо своего земляка, когда осознал, что
тот сжимал в одной руке в нескольких местах перевязанный пучок
из четырех или, по крайней мере, из трех новеньких палок. Это