было тогда написано на всех заборах. Вамто эти вдохновенные слова рекламы
ничего не говорят, а для нас в них -- наша молодость!
Как фокусник, он протянул смуглую ручку свою к вентилю бомбы. Из-под
"не композиции" выглянуло волосатое узкое запястье, -- всё помню!
Все кругом -- кого не заинтересует фокус? -- замерли. Стало слышно, как
ворчит Федосьюшка на кухне...
-- Двери плотно! -- вдруг требовательно скомандовал Шишкин, и ктото
торопливо захлопнул дверь. -- Прошу не нервничать! -- проговорил он. --
Внимание! Начинаю! Мы все -- я в общем числе -- дрогнули.
Тонкая, быстро расширяющаяся на свободе струйка зеленоватого пара или
дыма тотчас вырвалась из маленького сопла. Она била под таким давлением,
что, ударившись с легким свистом о потолок, мгновенно заволокла его зелеными
полупрозрачными клубами. Свист перешел в пронзительное шипение... Стрелка на
крошечном манометре дошла до упора...
В тот же миг золотисто-зеленое, непередаваемого оттенка облако окутало
лампу, волнуясь и клубясь, оно поползло по комнате. Никем и никогда не
слыханный запах -- свежее, лесное, лужаечное, росистое благоухание достигло
наших ноздрей еще раньше, чем туман окутал нас... Ландыш? Да нет, не
ландыш... Может быть и ландыш, но в то же время -- всё весеннее утро, со
светом, со звуками, с ропотом вод... Пахнуло -- не опишешь чем: молодостью,
чистотой, счастьем...
Я взглянул вокруг... Все сидели, счастливо зажмурившись, вдыхая эту
нечаянную радость... Боже мой, что это был за запах!
В следующий миг странные, иззелена-желтые лучи брызнули нимбом от
лампы. В их свете лица приобрели не только новый колорит, казалось даже --
новые черты. Помню, как поразила меня в тот миг глубина и неземная чистота
этого зеленого цвета: только в спектроскопе, да при работе с хлорофиллом,
натыкаешься на такую золотистую зелень... А в то же время у стен комнаты, по
ее углам забрезжило вовсе уж сказочное, непредставимое винноаметистовое
сиянье... Оно точно бы глухо жужжало там...
Не знаю, долго ли росло зеленое облако, много ли газа выпустил
Венцеслао: на манометр мы не глядели, куда там!
Едва первые глотки воздуха, насыщенные всем этим, влились в мои легкие,
я перестал быть самим собой. Блаженное головокружение заставило меня закрыть
глаза. Нежные, неяркие радуги поплыли перед ними, в ушах зазвенели
хрустальные звоночки... В терцию, потом -- в квинту. В квинту, Сережа, лучше
не спорь! Они слились в простую и сладкую мелодию -- флейтовую, скрипичную.
Вроде прославленных скрипок под куполом храма Грааля в "Парсифале" у
Вагнера.
Одна нота выделилась, протянулась, понеслась, как метеор, как ракета,
крутой параболой, всё дальше, дальше, всё выше в зеленый туман... Захотелось
как можно глубже, полнее вдохнуть, вобрать в себя всю ее радость, всё ее
счастье, весь ее бег... Я вздохнул полной грудью... Звук лопнул
ослепительной вспышкой, и -- как будто именно в этот миг -- я открыл
глаза...
Он был прав, этот Венцеслао: я не лежал на полу, не сидел на стуле,
даже не стоял. Жестикулируя и громко говоря, я шел в этот миг от стола к
окну, -- шел уверенно и прямо, не шатаясь, не хватаясь ни за что руками. Шел
так, как люди с помраченным сознанием не ходят...
Примерно с четверть часа (не секунды! -- кто-то из Коль умудрился всё
же засечь время) нас держало в плену это новое, никому до того дня не
известное состояние сознания. Все эти минуты мы двигались, говорили,
жестикулировали -- следовательно, не были "в беспамятстве"... Ничто в
тесной, загроможденной большим столом комнате не было разбито, сломано: ни
опрокинутой рюмки на скатерти, ни разлитого бокала... Значит, живя в своем
удивительном _отсутствии_, мы всё время действовали разумно. Мы сознавали
_что-то_. Спрашивается -- _что_?
Потом мы -- все разом! -- очнулись. В комнате ничто не изменилось,
разве только воздух... Воздух стал таким прозрачным и _целебным_, как если
бы, пока мы _отсутствовали_, кто-то открыл окна навстречу упругому морскому
ветру, не на крыши, между Можайской и Рузовской, а на океан, плещущий вокруг
благоуханных тропических островов... Новым был, пожалуй, и свет лампы --
голубоватый, милый, ласкающий глаза... Или он нам таким показался?
В этом ясном свете, в этом чистом воздухе у конца стола на прежнем
месте сидел Венцеслао Шишкин и смотрел на нас тоже так, словно ничего не
случилось.
И если бы рядом с ним на мраморном самоварном столике не стояла,
растопырив черепашьи ножки, та самая бомбочка, -- каждый из нас поклялся бы,
что ровно ничего и не произошло.
Тем не менее баккалауро-то знал, что это не так!
-- Ну, господа, -- что же? -- произнес он несколько фатовским тоном,
тоном модного профессора, показавшего публике эффектный опыт и теперь
ожидающего аплодисментов. -- Как вы себя чувствуете? Присаживайтесь.
Обменяемся впечатлениями. Что каждый из нас ощущает?
"Позвольте! -- мелькнуло у меня в голове. -- Так а он-то что же? Или на
него это не подействовало? Или и для него всё ограничилось лишь коротким
выключением из жизни? Что каждый из нас ощущает? А что ощущаю я?"
Мне было _просто_легко_дышать_: удивительно легко, неправдоподобно!
Даже дым от шишкинской папиросы казался дымом от лесного костра где-нибудь
над вольной рекой, а не вонью от "Пажеских" фабрики "Лаферм"... Ясная
незнакомая сила вливалась в мои легкие, пропитывала всё тело, трепетала в
венах, звала, требовала... Чего?
Я бросил взгляд вокруг и встретился глазами с Лизаветочкой. Она сидела
теперь на низенькой табуретке у окна, откинувшись спиной к стене, уронив
руки свободным, спокойным жестом. "И взоры рыцарей к певцу, и взоры дам -- в
колени..." Живой незнакомый румянец играл на ее щеках, никогда не виданная
мною улыбка -- такую можно встретить только на лицах у художников
Возрождения, -- полнокровная, торжествующая улыбка женщины в расцвете
нерастраченных сил волнами сходила на ее лицо, новое, невиданное мною,
нынешнее...
"Господи, какой идиотизм! -- вдруг с нежданной и непривычной
самораскрытостью ужаснулся я сам в себе. -- Чего же ты ждешь, тряпичная
душа? Чего вы боитесь? Как можно хоть на час откладывать собственное
счастье? Иди сейчас же... Скажи всё... И тете Ане, и ей, ей прежде всего!..
Ведь так же можно упустить жизнь, свет, будущее..."
Где-то далеко-далеко шмыгнула мысль: "Ты с ума сошел! Это же _оно_ и
есть -- _его_газ_! Разве можно?..", но могучее чувство подхватило меня,
повернуло лицом к окнам, к собравшимся, к миру... Я раскрыл рот. Я поднял
руку. Я шагнул вперед... Но тут -- совершенно неожиданно -- меня опередил
дядя Костя. Инженерных войск генерал Константин Флегонтович Тузов...
Генерал оказался, по-видимому, более энергичным "реципиентом" этого
газа, нежели все мы. Я изумился, когда он вдруг крякнул на своем стуле. Я не
узнал генерала. Фельдфебельский нос его шевелился от возбуждения, рыжие усы
топорщились. В маленьких глазах под мощными бровями вспыхивали небывалые
огни.
-- Эх! -- крякнул он вдруг и махнул рукой, "была не была", обращаясь к
Анне Георгиевне. -- Слушай-ка, что я тебе скажу, Нюта!.. Смотрю я вот
сейчас, знаешь ты, на них... На именинницу нашу дорогую, да на Павла свет
Николаевича вот этого... Смотрю, говорю те бе, и думаю: "А ведь -- дураки!
Ох, дуралеи!.." Ну чего они ждут? Что хотят выиграть, объясни мне это?
Гляди: оба молоды. Гляди: оба -- кровь с молоком, веселы, здоровы, жизнь
кипит!.. Хороши собой оба. Так объясни ты мне -- чего же им, болванам, не
хватает? Молчи! Отвечай мне сама, Лизок! Прямо, не виляя, по-военному... По
сердцу тебе сей вьюнош честной? По сердцу! Замуж -- пора тебе? Скажу сам:
давно пора! Так чего же вам прикидывать, чего скаредничать? Кому это нужно?
Живете бок о бок, во цвете лет... Так чт о же вы?
По комнате пробежал как бы электрический разряд -- испуг, трепет,
возмущение, согласие... А Лизаветочка... Нет, Лизаветочка не опустила снова
глаз в колени, как сделала бы вчера, как сделала бы час назад. Она не
вспыхнула, не упала в обморок, не выбежала в прихожую... Она вдруг
выпрямилась, подняла голову и большими, широко открытыми глазами уставилась
на дядю.
-- Да, дядя Костя, -- негромко, но очень внятно проговорила она,
чуть-чуть бледнея, и Раичка Бернштам заломила руки в уголку на диване,
впившись в подругу с жадным восторгом. -- Да... Ты -- верно... Только...
Павлик... Он -- не _нравится_ мне, дядя Костя... Я... Я... _люблю_ его, дядя
Костя...
...Бог весть, что вышло бы из этого, если бы мы могли в тот миг
говорить, соблюдая очередь, последовательность, слушая друг друга... Страшно
подумать, до чего мы договорились бы в ту ночь... Но сразу поднялся такой
шум, такая неразбериха вопросов, признаний, восклицаний, торопливых ответов,
смущенных взрывов смеха, всхлипов каких-то, что... Всё смешалось в доме
Свидерских!..
-- Браво-брависсимо, дядя Костя! -- вскочил со своего стула который-то
из двух Коль. -- Пррравильниссимо, старый воин! Мы всегда хорошо думали о
вас, хоть вы и арррмейский генерал... Только... Ну что тетя Анечка в этом
понимает? Вы меня, конечно, извините, тетя Аня, дорогая... Я очень... Очень
я у... уважаю вас, -- глаза его выпучивались всё сильнее, пока он, сам себе
не веря, выпаливал эту тираду, -- но... тетушка! Да ведь вы же запутались,
устраивая Лизкино счастье... Ну что вы ей готовите? Кого? Старика с денежным
мешком? Этого косопузого грекоса? Папаникогло этого? Губки и рахат-лукум в
Гостином дворе, в низку? "Ах, Фемистокл Асинкритович, мы вас ждем, ждем..."
Кто ждет? Она? Лизка? Чего ждет? Рахат-лукума его, халвы его липкой? Да как
же вы не видите!..
У Анны Георгиевны и без всякого эн-два-о глаза были на мокром месте...
Губы ее сразу же задрожали, подбородок запрыгал, слезы полились по щекам...
Она рванулась было к дочери. Но генерал Тузов, оказывается, еще не кончил.
-- Что? -- загремел он, вырастая над пустыми бутылками, над мазуреками
и тортами, как древний оратор на рострах. -- Деньги? Чепуха! Молчать!
Лизавета! Я _тебя_ люблю, как родную дочь... А, да какое -- как родную! Ты
-- и моя Катька! Туфельки номер тридцать три, два фунта пудры в неделю,
"хочу одежды с тебя сорвать..." Я тебя люблю, не Катьку! Слушай, что я
говорю. Сам был глуп: женился по расчету... Стерпится-слюбится, с лица не
воду пить, -- мерзость такая!.. Подло упрекать? Весьма справедливо-с:
достойнейшая дама, генеральша в полном смысле... Имеем деток: дети не
виноваты!.. Но сам-то я, старый дурошлеп? Я-то чего ради душу заморил? Чем я
теперь жизнь помяну, ась? Надечкиными "Выселками", семьдесят две десятины и
сорок сотых, удобица и неудобица, рубленый лес и кочковатое болото, будь они
прокляты: на генеральном плане так обозначено! Никого не слушай, Лизавета!
Любишь -- иди на всё! Не любишь? В старых девках оставайся, коли на то
пошло, только...
Но тут пришел черед тети Мери...
Она никому не приходилась здесь тетей, эта сухая, высокая, всегда
затянутая в старомодный корсет, всегда весьма приличная учительница музыки,
с ее слегка подсиненными серебристыми сединами, с лорнетом на длинном
шнурке, с гордо откинутой маленькой головой, несомненно когда-нибудь
красивой, с фотографией пианиста Гофмана, им же надписанной, в ридикюле...
Такой ее везде знали. Везде. И -- всегда!
С малых Лизаветочкиных лет, она "ставила ей руку" (так и не поставила
до этого дня)... "Тетя Мери -- вся в музыке..." "Тетя Мери -- сонатина