которые как тогда, так и теперь и всегда будут это делать, кричать о
патриотизме, но из того, что может поступить в их кошелек, не дадут ни
алтына, - этот вопль нашел приют в Питере, и на эти жалобы, хотя в
выражениях весьма учтивых, от графа Аракчеева был прислан Винценгероде
запрос. Имея рыцарские чувства, Винценгероде, получив его, вспылил, не
отвечал графу, но, написав письмо прямо государю, приказал мне немедленно
отправиться с этим письмом в Петербург". Князь Волконский тотчас отправился
к царю и был им принят. Дело было в октябре 1812 г. Александр предложил ему
три вопроса, и Волконский так, по трем пунктам, и излагает вопросы царя и
свои ответы: "1) Каков дух армии? Я ему отвечал: Государь! От
главнокомандующего до всякого солдата все готовы положить свою жизнь к
защите отечества и вашего императорского величества. 2) А дух народный? На
это я ему отвечал: Государь! Вы должны гордиться им: каждый крестьянин -
герой, преданный отечеству и вам. 3) А дворянство? Государь, сказал я ему:
я стыжусь, что принадлежу к нему. Было много слов, а на деле ничего".
Таковы были впечатления правдивого и беспристрастного свидетеля. Не менее
интересна развязка дела с жалобой Винценгероде: Александр I, отлично
понимая, что Винценгероде совершенно прав и что Аракчеев - покровитель
воров и казнокрадов, стал на сторону Аракчеева. "Вот тебе письмо к
Винценгероде, он поймет меня и убедится, что имею полное уважение и доверие
к нему, но в ходе дел административных надо давать им общий ход..." Что
означает эта умышленно темная фраза? А вот что: пусть Винценгероде не
тревожится неприятными для него бумагами и пусть впредь "кладет их под
красное сукно". То есть, значит, пусть не обращает внимания на запросы
Аракчеева. Это - с одной стороны. А с другой стороны - царь тут же
прибавил, заканчивая разговор с князем Волконским: "Через несколько часов
потребует тебя для отправления граф Алексей Андреевич (Аракчеев. - Е. Т.),
- ты не говори, что я тебя требовал к себе и что ты получил от меня конверт
для вручения Винценгероде". Эти слова подчеркнуты самим С. Г. Волконским,
который прибавляет: "Я указываю на эти последние слова, как на странный
факт того, что государь себя подчинял какой-то двуличной игре с Аракчеевым
и как доказательство силы Аракчеева у государя".
Волконскому не суждено было передать эту странную беседу с царем генералу
Винценгероде: пока он ехал из Петербурга в действующую армию, Винценгероде
был взят в плен и, как читатель увидит дальше, чуть было не расстрелян
Наполеоном. Но все равно - ясно, что ни Винценгероде и никто из подобных
ему борцов за интересы казны ни малейшей поддержки со стороны царя не
имели, и помещики могли и впредь спокойно продавать русской армии продукты
по "фабулезным ценам", чувствуя за собой прочную защиту в лице
"новгородского помещика" Аракчеева. Ни с этим "новгородским помещиком", ни
с другими помещиками вообще Александр Павлович никогда не считал
благоразумным ссориться, хотя очень хорошо понимал, что Винценгероде прав в
своих действиях, а князь Волконский искренен в своих общих отзывах.
У Аракчеева пред глазами были высокие образцы для подражания.
Наиболее резкий контраст героическому самопожертвованию народных масс
являло то, что происходило в верхах. Ограничимся одним, но зато особо
показательным примером.
Царский брат цесаревич Константин Павлович, укрывшись от войны в
Петербурге, времени даром не терял. Он представил в Екатеринославский полк
126 лошадей, прося за каждую 225 рублей. "Экономический комитет ополчения
сомневался, отпустить ли деньги, находя, что лошади оных не стоят". Но
государь приказал, и Константин получил 28 350 рублей сполна, а затем
лошади были приняты: "45 сапатых застрелены немедленно, чтобы не заразить
других, 55 негодных велено продать за что бы то ни было, а 26 причислены в
полк". Это было единственной "услугой", оказанной отечеству Константином
Павловичем в 1812 г. В. И. Бакунина в своих интимных заметках говорит по
поводу этого поступка Константина, что "язык недостаточен", чтобы приискать
"название истинно выразительное" для подобных деяний; "надобно изобрести
новые", достаточно "выразительные" слова, чтобы восславить Константина
Павловича так, как он того заслуживает [17].
5
Несмотря на постепенно все возрастающее в народе чувство ненависти к врагу,
несмотря на отсутствие сколько-нибудь приметных оппозиционных настроений в
дворянском классе русского общества, правительство было в 1812 г.
неспокойно. Бедственное начало войны, нелепый Дрисский лагерь немца Фуля,
где чуть было не погибло все русское войско, погоня французской армии за
Барклаем и Багратионом, гибель Смоленска - все это очень волновало умы и в
дворянстве, и в купечестве, и в крестьянстве (особенно затронутых
нашествием в сопредельных с ними губерниях). Слухи о том, что сам Багратион
считает Барклая предателем, что по армии шныряет немец Вольцоген, немец
Винценгероде и другие, придавали особенно зловещий смысл этому бесконечному
отступлению Барклая и щедрой отдаче неприятелю чуть не половины Российской
империи. Сдача и гибель Москвы довели раздражение до довольно опасной
точки. Мы видели, в каких выражениях и в каком тоне предостерегала царя его
сестра Екатерина Павловна.
Александр был в тревоге, и в такой же тревоге были в этот критический
момент окружающие его. Балашову, министру полиции, уже давно не нравились
некоторые проявления слишком, так сказать, рассуждающего патриотизма. "Кто
это вам позволил, господа?" - так он приветствовал дворян, приезжавших в
столицу повергнуть свои чувства "к подножию престола". Так же был настроен
и Ростопчин, готовивший, как мы видели, фельдъегерские тройки для слишком
активных московских патриотов в июле 1812 г. Корпус жандармов тогда еще не
существовал, дело политического выслеживания было поставлено довольно
кустарным способом, любители и добровольцы играли значительную роль.
Министерство полиции во главе с Балашовым, петербургская полиция во главе с
французом Жаком де Сангленом, министр внутренних дел Козодавлев,
конкурирующий с Балашовым и де Сангленом, Ростопчин, которого они все
ненавидели и который их не терпел, - все эти власти занимались, во-первых,
подсиживаньем друг друга, во-вторых, собиранием придворных и великосветских
сплетен, в-третьих, перехватыванием чужих писем.
Россия полна была наполеоновскими шпионами обоего пола и всех мастей, и эти
шпионы преспокойно сидели в Петербурге, в Москве, в Одессе, в Риге, в
Кронштадте вплоть до нашествия, а многие остались и после нашествия и
служили верой и правдой Наполеону, когда он был в Москве. Никого из них все
эти русские полицейские следопыты не уследили, а между тем сколько было
возни с организацией этой слежки! И в какой хаос пришло это дело при
военной грозе 1812 г.! Приведу документальные примеры.
Владелец большой суконной и шерстобитной фабрики в селе Бондарях,
Тамбовского уезда, француз Лионн был заподозрен в шпионстве в пользу
Наполеона. Опасаясь возмущения патриотически настроенных рабочих,
центральные и местные власти заботились не столько о том, чтобы обезвредить
шпиона, сколько о том, чтобы прикрыть самый факт шпионажа и не довести его
до сведения рабочих. Министр внутренних дел писал тамбовскому губернатору:
"Весьма опасно, чтобы огласка не довела крестьян-фабричных до возмущения и
до остановки работ на фабрике".
После гибели Москвы, когда правительство было особенно неспокойно, оно даже
совершило в области расследования внутреннего шпионажа некоторые
необдуманные поступки, на которые люди, в этой сфере имевшие и дар и
призвание, взирали с большим неодобрением и опасениями. Тут мы
наталкиваемся на нечто вроде порицания ученого знатока и специалиста против
увлекающихся дилетантов, которые, не изучив техники дела, думают, что можно
все взять одними лишь порывами и широкими стремлениями.
В самом деле. Сидит в Нижнем-Новгороде переехавший из занятой Москвы
помощник директора Московского почтамта Рунич, тот самый, который
впоследствии искоренял безбожие в Петербургском университете. И вдруг он
получает известие из Петербурга, что оттуда циркулярно предложено
губернаторам требовать от губернских почтмейстеров подозрительные письма
для перлюстрации. Он в смятении. Для многоопытного Дмитрия Павловича Рунича
перлюстрация - это не ремесло, которому можно наскоро и кое-как выучиться,
но одно из изящных искусств, требующее любовного культивирования, и нельзя
первого встречного губернатора к нему подпускать, потому что могут
получиться гибельные последствия.
"...Освидетельствование корреспонденции и наблюдение за оною производилось
всегда чрез один только почтамт посредством особых чиновников, при
перлюстрации употребляемых, и сие делалось так тайно и с толикою
осторожностью, что самые экспедиции разбора и отправления почт не ведали
того, чья именно корреспонденция наблюдается и какие письма перлюстрации
подвергаются", - с горечью и достоинством жалуется Рунич своему министру
Козодавлеву. И до сих пор результаты были блестящие: "В доказательство
того, что операция сия весьма скрытно производилась, представить можно то,
что в течение многих лет самые перлюстрированные письма получавшим оные не
подавали малейшего повода к сомнению или подозрению, и правительство чрез
внушенную в публике доверенность к почтовому департаменту имело всегда в
руках своих средства к таким открытиям, которые при самых усерднейших
исследованиях оставались иногда скрытыми. По уважению сих истин и быв
удостоверен, что поручение о наблюдении за корреспонденцией, сделанное
почтовым конторам, совершенно подорвать может издавна утвердившуюся
доверенность публики к почтовому департаменту, ибо губернские конторы ни
средств для сего потребных не имеют, да и самое выполнение почтмейстерами
предписаний господ губернаторов подвергнуться может огласке, и,
следовательно, те лица, за коими наблюдение производиться будет, сделает
осторожными, я имею справедливый повод думать, что под сим предлогом и
непозволительное даже злоупотребление весьма легко вкрасться может" [18].
Эта "внутренняя доверенность" публики к почтамту, которую так ценил Рунич,
в самом деле, судя по позднейшим его сетованиям, стала исчезать и
заменяться самой "злокачественной" осторожностью со стороны лиц, пишущих
письма.
Вообще же помощник московского почт-директора Рунич прямо говорил своему
начальнику министру внутренних дел Козодавлеву, что он смотрит на
перлюстрацию писем как на главную свою обязанность по службе. Он только
скорбит, что нет у людей уже прежней их доверчивости: все пишут о семейных
делах и разных личных расчетах, да еще повадились отправлять по нескольку
писем в одном большом пакете на безопасное чье-нибудь имя. Вот тут и следи!
"Без сомнения, или по недоверчивости к почтовому месту или с другим каким
видом это делается". Словом, никакого чистосердечия у отправителей писем
нет, и это крайне затрудняет дело. Если на ком может взгляд остановиться с
надеждой, то разве на некоем "Кр." (приведены только две первые буквы). Он,
можно сказать, сам по себе ходячий почтамт. "По связям его со всеми
знатными здешними домами и лицами, великому обращению в свете и, можно
сказать, особой любезности он имеет (такие. - Е. Т.) средства узнавать и
мнения частные и общие слухи, что никто с ним в сем случае поравняться не
может". Но, конечно, на "Кр." надейся, а сам не плошай. "Но, несмотря на
то, я не оставлю усугубить всех усилий моих, чтобы открыть подобный сему
канал чрез перлюстрацию и особливо счастливым почту себя, если успех в том
соответствовать будет и желаниям вашего превосходительства и усердному во
всех отношениях стремлению моему" [19] и т. д.
Хотя настроение народа было таково, что не было ни малейшей надобности
поднимать искусственными мерами вражду к неприятелю, но правительство все
же старалось через посредство синода мобилизовать духовенство на дело