проваливаюсь в недра каких-то огромных ящиков, где в грудах затхлой бумаги
отчаянно пищат голые розовые крысята, и с проклятьями выкатываюсь,
проламывая плечом какую-то гнилую деревянную стенку, под дождь, в лужу,
распугивая лягушек... Хрустит и скрипит под ногами битое стекло,
раскатываются какие-то то ли банки, то ли подшипники, прочное на вид
никелированное железо разваливается в прах, когда рука пытается опереться
на него, а один раз стенка фургона, гигантского, как трансконтинентальный
контейнер, вдруг сама собой раскалывается поперек, и с гнилым грохотом
вываливаются оттуда потоки неузнаваемого мусора в густых клубах
отвратительно воняющей пыли.
А потом как-то неожиданно этот безобразный лабиринт кончается.
То есть вокруг по-прежнему машины, сотни машин, но теперь они стоят в
относительном порядке, выстроившись по обе стороны мостовой и на
тротуарах, а середина улицы совершенно свободна.
Я гляжу на Щекна. Щекн яростно отряхивается, чешется всеми четырьмя
лапами сразу, вылизывает спину, плюется, изрыгает проклятия и снова
принимается отряхиваться, чесаться и вылизываться.
Вандерхузе тревожно осведомляется, почему мы сошли с маршрута и что
это был за склад. Я объясняю, что это был не склад. Мы дискутируем на
тему: если это следы эвакуации, то почему аборигены эвакуировались с
окраины в центр.
- Обратно я этой дорогой не пойду, - объявляет Щекн и яростным
шлепком припечатывает к мостовой пробирающуюся рядом лягушку.
В два часа пополудни Штаб распространяет первое итоговое сообщение.
Экологическая катастрофа, но цивилизация погибла по какой-то другой
причине. Население исчезло, так сказать, в одночасье, но оно не истребило
себя в войнах и не эвакуировалось через Космос - не та технология, да и
вообще планета представляет собой не кладбище, а помойку. Жалкие остатки
аборигенов прозябают в сельской местности, кое-как обрабатывают землю,
совершенно лишены культурных навыков, однако прекрасно управляются с
магазинными винтовками. Вывод для нас со Щекном: город должен быть
абсолютно пуст. Мне этот вывод представляется сомнительным. Щекну тоже.
Улица расширяется, дома и ряды машин по обе стороны от нас совершенно
исчезают в тумане, и я чувствую перед собой открытое пространство. Еще
несколько шагов, и впереди из тумана возникает приземистый квадратный
силуэт. Это опять броневик - совершенно такой же, как тот, что попал под
обвалившуюся стену, но этот брошен давным-давно, он просел под собственной
тяжестью и словно бы врос в асфальт. Все люки его распахнуты настежь. Два
коротких пулеметных ствола, некогда грозно уставленных навстречу каждому,
кто выходил на площадь, теперь унило поникли, ржавые капли сочатся из них
и лениво стекают на покатый лобовик. Проходя мимо, я машинально толкаю
распахнутую боковую дверцу, но она приржавела намертво.
Перед собой я не вижу ничего. Туман на этой площади какой-то
особенный, неестественно густой, словно он отстаивался здесь много-много
лет и за эти годы слежался, свернулся, как молоко, и просел под
собственной тяжестью.
- Под ноги! - командует вдруг Щекн.
Я гляжу под ноги и ничего не вижу. Зато до меня вдруг доходит, что
под подошвами уже не асфальт, а что-то мягкое, пружинящее, склизкое,
словно толстый мокрый ковер. Я приседаю на корточки.
- Можешь включить свой прожектор, - ворчит Щекн.
Но я уже и без всякого прожектора вижу, что асфальт здесь почти
сплошняком покрыт довольно толстой неаппетитной коркой, какой-то
спрессованной влажной массой, обильно проросшей разноцветной плесенью. Я
вытаскиваю нож, поддеваю пласт этой корки - от заплесневелой массы
отдирается не то тряпочка, не то обрывок ремешка, а под ремешком этим
мутной зеленью проглядывает что-то округлое (пуговица? пряжка?) и медленно
распрямляются какие-то то ли проволочки, то ли пружинки...
- Они все здесь шли... - говорит Щекн со странной интонацией.
Я поднимаюсь и иду дальше, ступая по мягкому и скользкому. Я пытаюсь
укротить свое воображение, но теперь у меня это не получается. Все они шли
здесь, вот этой же дорогой, побросав свои ненужные большие легковушки и
фургоны, сотни тысяч и миллионы вливались с проспекта на эту площадь,
обтекая броневик с грозно и бессильно уставленными пулеметами, шли, роняя
то немногое, что пытались унести с собой, спотыкались и роняли, может
быть, даже падали сами и тогда уже не могли подняться, и все, что падало,
втаптывалось, втаптывалось и втаптывалось миллионами ног. И почему-то
казалось, что все это происходило ночью - человеческая каша была озарена
мертвенным неверным светом, и стояла тишина, как во сне...
- Яма... - говорит Щекн.
Я включил прожектор. Никакой ямы нет. Насколько хватает луч, ровная
гладкая площадь светится бесчисленными тусклыми огоньками люминесцирующей
плесени, а в двух шагах впереди влажно чернеет большой, примерно двадцать
на сорок, прямоугольник гладкого голого асфальта. Он словно аккуратно
вырезан в этом проплесневелом мерцающем ковре.
- Ступеньки! - говорит Щекн как бы с отчаянием. - Дырчатые! Глубоко!
Не вижу...
У меня мурашки ползут по коже: я никогда еще не слыхал, чтобы Щекн
говорил таким странным голосом. Не глядя, я опускаю руку, и пальцы мои
ложатся на большую лобастую голову, и я ощущаю нервное подрагивание
треугольного уха. Бесстрашный Щекн испуган. Бесстрашный Щекн прижимается к
моей ноге совершенно так же, как его предки прижимались к ногам своих
хозяев, учуяв за порогом пещеры незнакомое и опасное...
- Дна нет... - говорит он с отчаянием. - Я не умею понять. Всегда
бывает дно. Они все ушли туда, а дна нет, и никто не вернулся... Мы должны
туда идти?
Я опускаюсь на корточки и обнимаю его за шею.
- Я не вижу здесь ямы, - говорю я на языке Голованов. - Я вижу только
ровный прямоугольник асфальта.
Щекн тяжело дышит. Все мускулы его напряжены, и он все теснее
прижимается ко мне.
- Ты не можешь видеть, - говорит он. - Ты не умеешь. Четыре лестницы
с дырчатыми ступенями. Стерты. Блестят. Все глубже и глубже. И никуда. Я
не хочу туда. И не приказывай.
- Дружище, - говорю я. - Что это с тобой? Как я могу тебе
приказывать?
- Не проси, - говорит он. - Не зови. Не приглашай.
- Мы сейчас уйдем отсюда. - Говорю я.
- Да! И быстро!
Я диктую донесение. Вандерхузе уже переключил мой канал на Штаб, и
когда я заканчиваю, вся экспедиция уже в курсе. Начинается галдеж.
Выдвигаются гипотезы, предлагаются меры. Шумно. Щекн понемножку приходит в
себя: косит желтым глазом и то и дело облизывается. Наконец вмешивается
сам Комов. Галдеж прекращается. Нам приказано продолжать движение, и мы
охотно подчиняемся.
Мы огибаем страшный прямоугольник, пересекаем площадь, минуем второй
броневик, запирающий проспект с противоположной стороны, и снова
оказываемся между двумя колоннами брошенных автомашин. Щекн снова бодро
бежит впереди, он снова энергичен, сварлив и заносчив. Я усмехаюсь про
себя и думаю, что на его месте я сейчас, несомненно, мучился бы от
неловкости за тот панический приступ почти детского страха, с которым не
удалось совладать там, на площади. А вот Щекн ничем таким не мучается. Да,
он испытал страх и не сумел скрыть этого, и не видит здесь ничего стыдного
и неловкого. Теперь он рассуждает вслух:
- Они все ушли под землю. Если бы там было дно, я бы уверил тебя, что
все они живут сейчас под землей очень глубоко, неслышно. Но там нет дна! Я
не понимаю, где они там могут жить. Я не понимаю, почему там нет дна и как
это может быть.
- Попытайся объяснить, - говорю я ему. - Это очень важно.
Но Щекн не может объяснить. Очень страшно, твердит он. Планеты
круглые, пытается объяснить он, и эта планета тоже круглая, я сам видел,
но на той площади она вовсе не круглая. Она там, как тарелка. И в тарелке
дырка. И дырка эта ведет из одной пустоты, где находимся мы, в другую
пустоту, где нас нет.
- А почему я не видел этой дырки?
- Потому что она заклеена. Ты не умеешь. Заклеивали от таких, как ты,
а не от таких, как я...
Потом он вдруг сообщает, что снова появилась опасность. Небольшая
опасность, обыкновенная. Очень давно не было совсем, а теперь опять
появилась.
Через минуту от фасада дома справа отваливается и рушится балкон
третьего этажа. Я быстро спрашиваю Щекна, не уменьшилась ли опасность. Он
не задумываясь отвечает, что да, уменьшилась, но ненамного. Я хочу его
спросить, с какой стороны угрожает нам теперь эта опасность, но тут в
спину мне ударяет плотный воздух, в ушах свистит, шерсть на Щекне
поднимается дыбом.
По проспекту проносится словно маленький ураган. Он горячий и от него
пахнет железом. Еще несколько балконов и карнизов с шумом рушатся по обеим
сторонам улицы. С длинного приземистого дома срывает крышу, и она -
старая, дырявая, рыхлая - медленно крутясь и разваливаясь на куски,
проплывает над мостовой и исчезает в туче гнойно-желтой пыли.
- Что там у вас происходит? - вопит Вандерхузе.
- Сквозняк какой-то... - отзываюсь я сквозь зубы.
Новый удар ветра заставляет меня пробежаться вперед помимо воли. Это
как-то унизительно.
- Абалкин! Щекн! - гремит Комов. - Держитесь середины! Подальше от
стен! Я продуваю площадь, у вас возможны обвалы...
И в третий раз короткий горячий ураган проносится вдоль проспекта,
как раз в тот момент, когда Щекн пытается развернуться носом к ветру. Его
сбивает с ног и юзом волочит по мостовой в унизительной компании с
какой-то зазевавшейся крысой.
- Все? - раздраженно спрашивает он, когда ураган стихает. Он даже не
пытается подняться на ноги.
- Все, - говорит Комов. - Можете продолжать движение.
- Огромное вам спасибо, - говорит Щекн, ядовитый, как самая ядовитая
змея.
В эфире кто-то хихикает, не сдержавшись. Кажется Вандерхузе.
- Приношу свои извинения, - говорит Комов. - Мне нужно было разогнать
туман.
В ответ Щекн изрыгает самое длинное и замысловатое проклятие на языке
Голованов, поднимается, бешено встряхивается, и вдруг замирает в неудобной
позе.
- Лев, - говорит он. - Опасности больше нет. Совсем. Сдуло.
- И на том спасибо, - говорю я.
Информация от Эспады. Чрезвычайно эмоциональное описание Главного
Гаттауха. Я вижу его перед собой как живого - невообразимо грязный,
вонючий, покрытый лишаями старикашка лет двухсот на вид, утверждает, будто
ему двадцать один год, все время хрипит, кашляет, отхаркивается и
сморкается, на коленях постоянно держит магазинную винтовку и время от
времени палит в божий свет поверх головы Эспады, на вопросы отвечать не
желает, а все время норовит задавать вопросы сам, причем ответы
выслушивает нарочито невнимательно и каждый второй ответ во всеуслышание
объявляет ложью...
Проспект вливается в очередную площадь. Собственно, это не совсем
площадь - просто справа располагается полукруглый сквер, за которым
желтеет длинное здание с вогнутым фасадом, уставленным фальшивыми
колоннами. Фасад желтый, и кусты в сквере какие-то вяло-желтые, словно в
канун осени, и поэтому я не сразу замечаю посередине сквера еще один
"стакан".
На этот раз он целехонек и блестит как новенький, будто его сегодня
утром установили здесь, среди желтых кустов - цилиндр высотой метра в два
и метр в диаметре, из полупрозрачного, похожего на янтарь материала. Он
стоит совершенно вертикально и овальная дверца его плотно закрыта.
На борту у Вандерхузе вспышка энтузиазма, а Щекн лишний раз