левой стороны. Движение здесь, видимо, было левосторонним. Многие
грузовики открытые, в кузовах громоздится домашний скарб. Похоже на следы
массовой эвакуации, только непонятно, почему они двигались к центру
города. Может быть в порт?
Щекн вдруг останавливается и выставляет из густой шерсти на макушке
треугольные уши. Мы совсем недалеко от перекрестка, перекресток пуст, и
проспект за ним тоже пуст, насколько позволяет видеть серая дымка.
- Вонь, - говорит Щекн. И чуть помедлив: - Звери. - И еще помедлив: -
Много. Идут сюда. Слева.
Теперь я тоже слышу запах, но это всего лишь запах мокрой ржавчины от
грузовиков. И вдруг тысяченогий топот и костяное постукивание, взвизги,
приглушенное рычание, сопение и фырканье. Тысячи ног. Тысячи глоток. Стая.
Я озираюсь, ища подходящий подъезд, чтобы отсиживаться.
- Дрянь, - говорит Щекн. - Собаки.
В ту же секунду из переулка слева хлынуло. Собаки. Сотни собак.
Тысячи. Плотный серо-желто-черный поток, топочущий, сопящий, остро
воняющий мокрой псиной. Голова потока уже втянулась в переулок направо, а
поток все льется и льется, но вот несколько тварей отделяются от стаи и
круто поворачивают к нам - крупные облезлые животные, худущие, в клочьях
свалявшейся шерсти. Бегающие нечистые глазки, желтые слюнявые клыки.
Тоненько, словно бы жалобно потявкивая, они приближаются к нам трусцой и
не прямо, а по какой-то замысловатой дуге, горбя бугристые туловища и
заводя под себя подрагивающие хвосты.
- В дом! - вопит Вандерхузе. - Что же вы стоите? В дом!
Я прошу его не шуметь. Сую руку под клапан комбинезона и берусь за
рукоятку скорчера. Щекн говорит:
- Не надо. Я сам.
Он медленно, вразвалку направляется навстречу собакам. Он не
принимает боевой позы. Он просто идет.
- Щекн, - говорю я. - Давай не будем связываться.
- Давай, - отзывается Щекн, не останавливаясь.
Я не понимаю, что он задумал, и, держа скорчер стволом вниз в
опущенной руке, иду вдоль колонны грузовиков параллельным курсом. Мне надо
увеличить сектор обстрела на тот случай, если грязно-желтый поток разом
повернет на нас. Щекн все идет, а собаки остановились. Они пятятся,
поворачиваясь к Щекну боком, еще сильнее горбясь и совершенно упрятав
хвосты между ногами, и когда до ближайшей остается десяток шагов, они
вдруг с паническим визгом бросаются наутек и мгновенно сливаются со стаей.
А Щекн все идет. Прямо по осевой, неторопливо, вразвалочку, словно
перекресток перед ним совершенно пуст. Тогда я стискиваю зубы, поднимаю
скорчер наизготовку и перехожу на осевую позади Щекна. Грязно-желтый поток
уже совсем рядом. От нестерпимой вони (или страха?) выоврачивает
наизнанку. Я стараюсь глядеть прямо перед собой и думаю: два удара влево и
сразу же удар вправо, два влево и сразу вправо...
И тут внезапно над перекрестком поднимается отчаянный визг. Стая
разрывается, очищая дорогу. Давя друг друга, карабкаясь друг на друга,
кусая и топча друг друга, визжа, воя, рыча, псы устремляются долой с
перекрестка. Через несколько секунд в переулке справа не осталось ни одной
собаки, а переулок слева забит шевелящейся массой косматых тел,
упирающихся лап и оскаленных пастей. И над этой массой столбом поднимается
белесый вонючий пар, и тясячеголосый вой отчаяния и смертельного ужаса
забивает мне уши, словно ватой.
Мы пересекаем перекресток, усеянный клочьями грязной шерсти, вопящий
ад остается за спиной, и тогда я заставляю себя остановиться и поглядеть
назад. Середина перекрестка по-прежнему пуста. Стая повернула. Обтекая
колонну грузовых машин, она двигается теперь от нас по проспекту в сторону
окраины. Визг и вой понемногу стихают, еще минута - и все становится как
прежде: слышится только деловитый тысячелапый топот, костяное
постукивание, сопение, фырканье. Я перевожу дух и засовываю скорчер
обратно в кобуру. Я здорово перетрусил.
Вандерхузе устраивает нам разнос. Мы получаем выговор. Оба. За
наглость и мальчишество. Вообще говоря, Щекн чрезвычайно чувствителен к
репримандам, но сейчас он почему-то не протестует. Он только ворчит:
"Скажи ему, что никакого риска не было. - И добавляет: - Почти..." Я
диктую донесение об инциденте. Я не понял, что произошло на перекрестке, и
естественно, что еще меньше понимает Вандерхузе. Я уклоняюсь от его
расспросов. Напираю главным образом на то, что сейчас стая движется в
направлении корабля.
- Если они дойдут до вас, пугните их огнем, - заключаю я.
Вандерхузе еще раз выражает нам свое неудовольствие и разрешает
продолжать движение. Я совершенно отчетливо представляю себе, как он,
выразив свое неудовольствие, привычным щелчком взбивает левую бакенбарду,
подправляет правую, а затем, откинувшись в кресле, принимается вновь
настороженно ревизовать обзорные экраны в покорном ожидании очередной
неминуемой неприятности.
Мы проходим до конца двадцать второго квартала, и тут я замечаю, что
живность совершенно исчезла с улицы - ни одной крысы, ни одной змеи, и
даже лягушек совсем не видно. Попрятались из-за собак, думаю я
нерешительно. Я знаю, что это не так. Это Щекн.
На четвертом году нашего знакомства вдруг обнаружилось, что Щекн
неплохо владеет английским языком. Примерно тогда же я выяснил, что Щекн
сочиняет музыку - ну, не симфоническую, конечно, а песенки, простенькие
песенные мелодии, очень милые, вполне приемлемые для слуха землян. А
теперь вот еще что-то.
Он косит на меня желтым глазом.
- Как ты догадался про огонь? - осведомляется он.
Я настораживаюсь. Оказывается, я догадался про огонь! Когда же это я
успел?
- Смотря про какой огонь, - говорю я наугад.
- Ты не понимаешь, о чем я говорю? Или не хочешь говорить?
Огонь, огонь, торопливо думаю я. Я чувствую, что сейчас мне, может
быть, доведется узнать нечто важное. Если не торопиться. Если подавать
точные реплики. Когда же это я говорил об огне? Да! "Пугните их огнем".
- Каждый ребенок знает, что животные боятся огня, - говорю я. -
Поэтому я и догадался. Разве это было так трудно - догадаться?
- По-моему, это было трудно, - ворчит Щекн. - До сих пор ты не
догадывался.
Он замолкает и перестает косить глазом. Поговорили. Все-таки он
умница. Понимает, что либо я не понял, либо не хочу говорить при
посторонних... И в том, и в другом случае разговор лучше закруглить...
Итак, я догадался про огонь. На самом деле я ни о чем не догадался. Я
просто сказал Вандерхузе: "Пугните их огнем". И Щекн решил, что я о чем-то
догадался. Огонь, огонь... У Щекна, естественно, не было никакого огня...
Значит, был. Только я его не видел, а собаки видели. Вот так так, этого
только еще не хватало. Ай да Щекн.
- А ты и обжигал их? - спрашиваю я вкрадчиво.
- Огонь обжигает, - отзывается Щекн сухо.
- И это умеет любой Голован?
- Только земляне называют нас Голованами. Южные выродки называют нас
упырями. А в устье Голубой Змеи нас зовут мороками. А на Архипелаге -
"цзеху"... В русском языке нет соответствия. Это значит - подземный
житель, умеющий покорять и убивать силой своего духа.
- Понятно, - говорю я.
Всего лишь пять лет понадобилось мне, чтобы узнать: оказывается, мой
ближайший друг, от которого я никогда ничего не скрывал, обладает
способностью покорять и убивать силой своего духа. Будем надеяться, что
только собачек, а вообще-то - кто его знает... Всего-навсего пять лет
дружбы. Черт подери, почему меня это так задевает, в конце концов?
Щекн улавливает горечь в моем голосе мгновенно, но истолковывает ее
по-своему.
- Не жадничай, - говорит он. - Зато у вас есть много такого, чего у
нас нет и никогда не будет. Ваши машины и ваша наука...
Мы выходим на площадь и сразу останавливаемся, потому что за углом
видим пушку. Она стоит слева за углом, приземистая, словно бы припавшая к
мостовой, - длинный ствол с тяжелым набалдашником дульного тормоза,
низкий, широкий щит, размалеванный камуфляжными зигзагами, широко
раздвинутые трубчатые станины, толстенькие колеса на резиновом ходу... С
этой позиции был сделан не один выстрел, но давно, очень давно. Стреляные
гильзы, рассыпанные вокруг, насквозь проедены зеленой и красной окисью,
крючья станин распороли асфальт до земли и тонут теперь в густой траве, и
даже маленькое деревце успело пробиться возле левой станины. Проржавевший
замок откинут, прицела нет вовсе, а в тылу позиции валяются сгнившие,
полураспавшиеся зарядные ящики, все пустые. Здесь стреляли до последнего
снаряда.
Я гляжу поверх щита и вижу, куда стреляли. Точнее, сначала я вижу
громадные, заросшие плющом пробоины в стене дома напротив, и только потом
в глаза мне бросается некая архитектурная несообразность. У подножия дома
с пробоинами совершенно ни к селу ни к городу стоит небольшой,
тускло-желтый павильон, одноэтажный, с плоской крышей, и теперь мне ясно,
что стреляли именно по нему, прямой наводкой, почти в упор, с пятидесяти
метров, а зияющие дыры в стене дома над ним - это промахи, хотя с такого
расстояния промахнуться, казалось, было бы невозможно. Впрочем, промахов
не так уж и много, и можно только поражаться прочности этого невзрачного
желтого сооружения, принявшего на себя столько попаданий и все же не
превратившегося в груду мусора.
Расположен павильон нелепо, и поначалу мне кажется, будто страшными
ударами снарядов его сдвинуло с места, отбросило назад, загнало на тротуар
и почти воткнуло углом в стену дома. Но это, конечно, не так. Снаряды
пробивали в желтом фасаде круглые отверстия с оплавленными и закопченными
краями и рвались внутри, так что широкие створки просторного входа выбило
наружу, и, перекосившись, они висят теперь на каких-то невидимых ниточках.
Внутри, несомненно, возник пожар, и все, что там было, выгорело дотла, а
языки пламени оставили черные следы над входом и кое-где над пробоинами.
Но стоит павильон, конечно же, именно там, где его поставили с самого
начала какие-то чудаковатые архитекторы, совершенно загородив тротуар и
отхватив часть мостовой, что, несомненно, должно было мешать движению
транспорта.
Все, что здесь случилось, случилось очень давно, много лет назад, и
давно уже исчезли запахи пожаров и стрельбы, но странным образом
сохранилась и давила на душу атмосфера лютой ненависти, ярости, бешенства,
которые двигали тогда неведомыми артиллеристами.
Я принимаюсь диктовать очередное донесение, а Щекн, усевшись поодаль,
брюзгливо отвесив губу, демонстративно громко бурчит, кося желтым глазом.
"Люди... Какое же тут может быть сомнение... Разумеется, люди... Железо и
огонь, развалины, всегда одно и то же..." Видимо, он тоже ощущает эту
атмосферу, и, наверное, еще более интенсивно чем я. Он ведь вдобавок
вспоминает свои родные края - леса, начиненные смертоубийственной
техникой, выжженные до пепла пространства, где мертво торчат обугленные
радиоактивные стволы деревьев и сама земля пропитана ненавистью, страхом и
гибелью...
На этой площади нам делать больше нечего. Разве что строить гипотезы
и рисовать в воображении картины одна другой ужаснее. Мы идем дальше, а я
думаю, что в эпохи глобальных катастроф цивилизации выплескивают на
поверхность бытия всю мерзость, все подонки, скопившиеся за столетия в
генах социума. Формы этой накипи чрезвычайно многообразны, и по ним можно
судить, насколько неблагополучна была данная цивилизация к моменту
катаклизма, но очень мало можно сказать о природе этого катаклизма, потому
что самые разные катаклизмы - будь то глобальная пандемия, или всемирная