вонючий ошметок дерьма, место которому в параше! - Молодец, - сказал
следователь. - Будешь еще писать свои хренулинки? - Не буду! - Проси
прощения. - Извините меня, товарищ следователь! - И Мешков устало потер
крепкий малиновый, отчеркнутый ядрышком подбородок: - Ладно. Пока живи. -
И пожаловался ясноглазому Вертунку, который немедленно наклонился: - До
чего же тупая эта интеллигенция, сволочь, - учишь, учишь ее... Он сейчас в
какой камере? В девятой? Знаешь, переведи-ка его обратно в четвертую,
пусть немного подумает... - Он хотел закричать: - Не надо!!!.. Я все
понял, я умоляю - не надо!!!.. - Но он все-таки не закричал, потому что он
не хотел доставить _и_м_ этого удовольствия.
Они шли по коридору, окна которого были заделаны решеткой. За
решеткой пылилось мохнатое, как войлок, стекло, и сквозь редкие
соскобленные уголки его обнаруживались фрагментами - то пустая площадь,
оглушенная настоем жары, то зеленые убогие овощные ларьки, пасти которых
были дремотно разинуты, то изъеденная ожиданием горстка людей, скучно и
немощно переминающихся на остановке автобуса. Все это было как бы с другой
стороны. Ниоткуда. Это не имело к нему никакого отношения. Он смотрел туда
и не видел. Несвобода становилась его привычкой. Он уже месяц ходил по
этому коридору. Сто пятнадцать шагов. Два подъема. Я ведь выдержал целый
месяц, с удивлением подумал он. Не совсем - чтобы выдержал. Но ведь
все-таки выдержал. Черт-те что можно сделать с человеком за месяц. Можно,
например, превратить человека в животное. У которого одни цирковые
рефлексы. И меня превращали в такое животное. У которого одни цирковые
рефлексы. И еще можно превратить человека в безгласое существо. Чтоб
сознание - как у пиявки. И меня превращали в такое существо. Чтоб сознание
- как у пиявки. И еще можно превратить человека в мокротную дряблую
плесень. Ни сознания, ни рефлексов. И я, кажется, был такой и плесенью, и
мокротою. И еще кем только я не был за этот месяц. Наверное. Но потом я
опять становился человеком. С каждым разом, однако, - все труднее и
труднее. Потому что основа уже размывается. Размывается основа. Давление.
Я ведь политический заключенный, подумал он. Этим, пожалуй, можно
гордиться. Политический заключенный. Правда, в нашей стране нет
политических заключенных. Так что гордиться особенно нечем. Видимо, такая
у нас страна. Без политических заключенных. Передовая. Он споткнулся,
зажмурившись, и Вертунок немедленно толкнул его сзади: Иди-иди! - Но идти
уже было некуда. Коридор упирался в тупик. Горьким ужасом сияла на камере
однобокая цифра "четыре". Громыхнули засовы, и Годявый, лежавший на нарах,
приподнял матросскую грязную кепку, изображая приветствие: Фе-еня, -
изумленно сказал он. - Это кто к нам пришел?.. Здравствуй, Феня!.. - А
потом деловито, серьезно осведомился у Вертунка: Надолго? - Хватит, хватит
на всех, - недовольно ответил Вертунок. И, принюхиваясь, закрутил
розовощекой кудрявой башкой: Опять, падлы, дымили?.. - Сладкий приторный
запах стоял в воздухе. Обволакивающий запах анаши. Все было ясно. И
Маруся, чесавший до этого под мышкой, как припадочный, вдруг рванулся к
нему: - Горло тебе перережу, лягашка мелкая!.. - А Вертунок в свою очередь
озверел: - Ну-ка, заткни хлебало!.. - Чего-чего?.. - Заткни, говорю,
хавло!!.. - Лягашка, мусор!!.. - В карцер, мать твою, захотел?!.. - Мусор,
лягашка!!!.. - Теперь оба они тряслись. Словно чокнутые. Особенно
Вертунок. Весь набычившийся, очень опасный. Толстый ключ мотался у него в
руке. Шло - к увечиям. Он надеялся, что про него забудут. Но Годявый
лениво сказал: - Цыц, малявки! Давайте жить дружно! - И, по-прежнему, не
вставая, помахал своею кепочкой над головою: - Благодарствуем вас, товарищ
полковник! Это же такая радость: Феня опять с нами. Наш любимый и
незабвенный Феня... - Голос его, будто нож, рассекал камеру. Инцидент был
исчерпан. Он услышал, как обиженно зашмыгал соплями Маруся, постепенно
возвращаясь в себя, и как Вертунок досадливо, строптиво пообещал: - Ну -
курвы рваные, доберусь я до вас... - а потом оба засова задвинулись, и он
сразу же сел на корточки рядом с фаянсовым унитазом, из которого
невыносимо разило хлоркой. Это было его постоянное место: на корточках,
около унитаза. Больше места здесь не было. Так же, как и в жизни его.
Которая кончилась. Он подумал: Господи! Если ты существуешь, то помоги мне
сейчас! Милосердный и всемогущий! Я плачу. Пожалуйста! Мне сейчас
понадобятся все мои силы... - Только Бог, вероятно, уже отвернулся от
мира. Или Богу, как водится, было не до него. И Годявый уселся на нарах и
торжественно, величаво взмахнул рукой: - Ну-ка, _Фенечка, _красавец
писаный!.. Но он даже не пошевелился. И тогда Годявый, усмехаясь, спросил
его: - Или ты забыл, падла, как танцуют канкан? - И он снова не
пошевелился. И тогда Годявый, зацепив ногтем клык во рту, звонко выщелкнул
на него брызги слюны: - Сявка! Ты, по-моему, захотел на "велосипед"?..
Сявка! Ты давно не катался на "велосипеде"?.. - Голос был жуткий. Но он
все равно не пошевелился. Тупо. Бессмысленно. Только сердце упало. Я
ничего не буду делать, подумал он. Пока я - человек, я ничего не буду
делать. Они, конечно, меня заставят. Очень скоро. Минут через пятнадцать.
Больше я, конечно, не выдержу. Но тогда я буду уже не человек. Через
пятнадцать минут. Просто животное. Существо. А пока я - человек, то я -
человек. И я ничего не буду делать. Конечно. Он так решил. И он все-таки
не пошевелился. И когда Маруся легонько поддел его носком в подбородок, то
он ударил этот носок. Он ужасно боялся. И он чувствовал свое ослабевшее
ватное тело. Но он ударил, и носок, словно кобра, мгновенно отдернулся.
Это было все, что он мог сейчас. Потому что его тут же зажали с четырех
сторон. И привычно подняли, и распырили на весу беспомощной каракатицей, и
схватили за волосы, и куда-то перевернули, и, натужившись, опрокинули на
вонючий комковатый матрац. И дрожащий от возбуждения голос Годявого
произнес: - Снимай с него, падла, штаны! Стаскивай, стаскивай!.. - И он
почувствовал, как с него потащили. И голодные ищущие пальцы просунулись
между ног. Будто щупальца. Шарили, шарили - и вдруг впились. Воздух был
пропитан мерзкой похотью. От матраца несло слежалостью и мочой. Он,
выламываясь, застонал. Но его держали чрезвычайно крепко. Чья-то ладонь
сразу же запечатала ему рот. Он пытался укусить, - мякоть в судороге не
поддавалась. Было страшно, по-детски. И он ощутил боль между раздвинутых
ног. Сначала слабую, как бы ласковую, а потом - все сильнее, сильнее -
гибкой иглой поднимающуюся внутрь организма. Кончик этой иглы сводил с
ума. Раскаленный. Кричащий. От него было не избавиться. Он был, как
насекомое на булавке. Смертная сплошная боль. Он весь дергался и сучил
ногами. Словно в агонии. Мышцы перекручивались гнилыми веревками. Это
называлось - "велосипед". Ужас был невыносимый. Он терпел, пока еще можно
было терпеть. И затем терпел, когда терпеть уже было нельзя. И еще
некоторое время после этого он все равно терпел, превозмогая себя, хотя
игла уже протянулась до самого горла. А потом в нем что-то жалобно
хрустнуло. Как обычно. Что-то жалобно хрустнуло и переломилось. Просто
переломилось пополам. И он стал послушным тихим животным. Чего они,
собственно, и хотели. Только этого они и хотели. И они это сразу
почувствовали, потому что Годявый уселся на нарах и опять величаво
взмахнул рукой: - Танцуй, Феня, канкан!.. - И он стал кошмарно
подпрыгивать перед ними, задирая рубашку, поворачиваясь то вправо, то
влево и выбрасывая, как безумный, ноги из бледного теста. А ему говорили:
Нежнее, нежнее, девушка... Попку свою покажи!.. - И глаза у них чудовищно
разгорались. И подрагивали от нетерпения члены. Будто по малой нужде. И
уже кто-то, не замечая, хватался за отвердевший член, теребя его быстрой
рукой. И сосед его уже равномерно елозил по стене ягодицами. А он все
плясал и плясал, и уже больше ничего не видел вокруг. Он был просто
животное. Дрессированное безгласое животное. Но - на двух ногах. С
паспортом. Инженер и советский гражданин. Бывший член партии, поверивший
этой партии и потому очутившийся здесь, среди таких же животных, - только
сильнее и крепче телом. Он знал, что сейчас ему скомандуют: В позу! - и он
станет в позу, - уперев руки, согнувшись. И к нему будут подходить по
одному. И он будет стоять - пока они все не насытятся. А затем ему дадут
ботинком под зад: Свободен! - И тогда можно будет снова усесться на
корточках, рядом с унитазом, и впасть в растительное, древесное забытье.
Чтобы хоть как-то переплыть ночь. Как придется. А когда все уснут, стеная
и всхлипывая во сне от извращенных желаний, можно будет даже вытянуться
немного на полу, чтобы разошлись затекшие конечности. Он ждал команды, как
облегчения, все закончится, но вместо этого распахнулась дверь и все тот
же Вертунок, розовощекий, озлобленный, _н_е _з_а_м_е_ч_а_я_ происходящего,
раздраженно и коротко кивнул ему: - На выход! - Он пошел, еще как
животное, по команде, но его вернули обратно: - Сначала оденься! - И он
оделся, не попадая в штанины, а за спиной его раздавался одновременно и
страстный и разочарованный вопль: - У-у-у, скотина!.. - И Вертунок, играя
зубастым ключом, очень резко предупредил: - Тихо, педерасты раздолбанные.
А то члены у всех откручу! - И они снова пошли по коридору, где
лохматилось мешковиной стекло, и через соскобленные уголки его была видна
пузатая неживая площадь, и ступени гремели под их ногами, и озлобленный
Вертунок ругался, как заведенный: - Сволочи! Паскуды! Дерьмо! - Можно было
понять, что ему не нравится таскаться взад-вперед по обделанному так-и-так
коридору. Но он этого не понимал. Он еще был животное и поэтому не
понимал. Он боялся. И когда в комнате на первом этаже кто-то бросился,
рыдая, ему на грудь, то он сразу же закрыл лицо руками. Прежде всего надо
было беречь лицо. И тогда этот кто-то закричал голосом, полным невыносимых
слез: Папка!!.. Папочка родной!!!.. - Но он все еще был животное, и не
понимал, и только механически гладил шелковистые пряди, и механически
прижимал к себе нечто теплое, мягкое, пугающееся, и сопел, прижимая, и
легонько покряхтывал от этого удовольствия, и жевал нарывную раздувшуюся
губу, и ему очень хотелось почесать себя за левой лопаткой...
Вот, так оно было. Теперь я знал, как оно было. Я бежал по мосткам,
прогибающимся в пустоту земли. Доски были старые, растрескавшиеся,
кривобокие. Сучковатые горбыли их вскрикивали на разные голоса. Черной
опушью махала заслоняющая поднебесье крапива. Рассыхались заборы, и
придвинувшиеся из-за них дома шевелили деревянными скулами. Встречные,
будто призраки, шарахались от меня. Я, наверное, сильно -
в_ы_д_е_л_я_л_с_я_. Но мне было - ни до чего.
Карась говорил:
- Где-то находится источник. Постоянный. Ровный. Не очень
интенсивный. Видимо, точечный. Единственный. Иначе бы все уже полетело к
черту. Так полагает Часовщик. А Часовщик редко ошибается. Он специалист.
Постоянный ровный источник возмущения, который приводит к вариациям и к
смещению всего Хроноса. Персонифицировать его не удается. _Ч_и_с_т_к_а_ -
явление вынужденное. Может быть, - подполье, самиздат. Меры будут
ужесточаться...
Голос его просовывался в сознание, как червяк. Расплывалась эмалевая
ослепительная улыбка. Морда была довольная, сытая. По такой морде хорошо
лупить кулаком. Чтобы чавка - моталась. Я не верил ни в какое подполье.