в тамбуре вагона-ресторана. Секунды вытягивались в минуты, минуты отливались
в солидные четверти часа, отсутствию его никто не изумлялся и уговаривать
вернуться не спешил. Минуло полчаса, вышел в тамбур повар в белой, желтыми
пятнами расцвеченной куртке и проводил Евгения глазами.
У себя в купе, никем и ничем не стесняемый, Штучка плюхнулся на полку,
закинул ноги на стол, вынул губную гармошку из нагрудного кармана и прошелся
губами справа налево, слева направо, набрал воздуха, начал было мелодию, но
два тяжелых удара не в такт, не в долю содрогнули правую стенку, Штучка не
стая смотреть на часы (просто не имел), отнял инструмент от губ, положил на
грудь, погладил и тихо сказал:
- Сука,- обращаясь, угадайте к кому.
"А в Москву приеду, продам один билет,- подумал он уже про себя.- На
фиг его продам, к черту. Продам прямо на вокзале. За так отдам, выброшу в
туалет, зад подотру этим билетом... Или подарю его, да, лучше подарю
кому-нибудь на улице, без слов подарю... Sounds of Silence специально
разучу, кто остановится, улыбнется, тому и отдам... А еще лучше положу на
скамейку, под дверь чью-нибудь брошу, в почтовый ящик, въеду на лифте на
самый высокий этаж самого высокого дома и отдам ветру; пусть найдет моего
брата или... или сестру..."
Тут Штучка, заметив ущербную луну, сунувшуюся к нему в окно, передернул
плечами, плюнул (правда) в ее пустое безбровое лицо и снова исторг в
неверную синеву гадкое слово из кинологического лексикона, повторил его
дважды, после чего отвернулся и, уткнувшись носом в стену, вновь предался
мечтам несбыточным и прекрасным.
И надо вам признаться,- вот так, по капле выдавливая из себя раба,
отрывая от себя Мару кусками, ломтями, он испытывал непонятное облегчение, а
непонятное тем, что наполняло предвкушение свободы его тело странным,
неясным, даже неуместным волнением, холодком, мурашками пробегало от копчика
к затылку, пугало и радовало. Во всяком случае, сон к нему не шел, наоборот,
глаза его хотели видеть, а уши слышать, тело жаждало движений, в конце
концов, уже далеко за полночь он сел, глядя в лунную безухую харю, вместо
односложных и однообразных проклятий слепил вдруг такую длинную,
заковыристую фразу из немногочисленных, но столь смысловыми оттенками
богатых глаголов, что, право, неизвестно, хватило бы во всем нашем
синтаксисе знаков препинания для воспроизведения шедевра на бумаге со всеми
его красотами и нюансами.
Тук-тук, ответили ему тихим стуком в дверь. Тук-тук, повторилась
смиренная чья-то просьба отворить.
- Мур-мур,- пропел кто-то явственно с тон стороны. Штучка встал и
резким движением впустил коридорный желтый свет в зыбкую свою темноту. Но
свет вспыхнул и в ту же секунду померк, на грудь Евгению упала Mapa.
- Женя,- запричитала, вином и ментолом обдав родимого, крошка,- Женя, я
гадкая, подлая, низкая, но это жизнь. Я недостойна тебя, я знаю, ты один
любишь меня, я знаю, я знаю... Ну, сделай со мной что хочешь, только прости,
только зла не держи, только люби...
Вот какие слова шептала в плечо единственному переполненная чувствами
краля, увы, опровергая хоть в мелочи, но бесконечно автору дорогого
(несмотря на авторитетную неприязнь Бунина и Горького) русского памфлетиста.
Нет, положительно нельзя в иные минуты без колебания утверждать, будто
порода человеческая определяется как двуногая и неблагодарная. Решительно
невозможно.
Итак, они стояли, и запах ее волос (тут, как всегда в самый
ответственный момент, автор уступает перо старшему, борозды испортить не
могущему собрату) мешался (впрочем, без голубиного помета обошлось) с гнилым
душком разлагающейся курятины по-карловарски. О!
- Что сделать? - спросил Евгений, интуитивно, конечно, угадав ответ.
- Только нужен...- Мара смутилась, но не назвала, однако, предмет,
возможно, сомневаясь, какой букве, "г" или "к", следует отдать
предпочтение.- Так еще нельзя.
Некоторое время Штучка молча дышал известным нам божественным
коктейлем. Поезд явственно останавливался.
- Станция,- сказала Мара.
- Дай денег,- адекватно ее понял Штучка. Он сам открыл дверь, проводник
спал, вагон спал, весь поезд спал, он открыл дверь и ступил на серебристый
асфальт. На перроне у входа в двухэтажное, с башенкой здание прохаживалась
девушка в железнодорожной шинели.
- Где тут аптека? - спросил ее Штучка сдавленным голосом.
- С человеком плохо? Сердце? - блеснули глаза в сиреневом отсвете
фонарей и глянули чересчур даже пристально. Агапов кивнул.- Идемте в
медпункт.
"Она на взводе",- сообразил Евгений, и это придало ему храбрости, но
слово "изделие" произнес не он, его сказала дежурная, в помещении при
нормальном освещении оказавшаяся совсем молодой девкой с поволокой в глазах
и легким ректификатным румянцем на лбу и щеках. Штучка выбрал другое слово,
длинное, от обилия согласных почти непроизносимое.
- Это тебе плохо? - заливалась дежурная, вгоняя Штучку в краску и
оцепенение. - Ну. скажи, что тебе, и дам.
Штучка молчал, сим вызывая лишь новые смеховые рулады.
- Струсил, забоялся?
- Ну мне, мне,- признался несчастный, когда из-за сцены донеслось "со
второго пути отправляется...".
- На,- снизошла молодуха, утирая слезы и действительно протянула целых
три, достав, правда, не из шкафчика с красным крестом, а из внутреннего
кармана шинели.- Приходи еще, если не поможет,- не унимаясь, крикнула уже
вослед.
Евгений не слушал, он несся, летел, отталкиваясь от деревянных истертых
перил, быстрее, быстрее...
Состав уже медленно катился от столба к столбу, пока же Штучка
перебрался через пути и взобрался на платформу, уже ехал без стука и лязга,
набирая ход.
"В любой вагон, в любой вагон",- билась в голове последняя надежда, но,
увы, лишь запертые двери, ускоряясь, мелькали, обгоняя его. 7... 8... 9...
10... 11...
После черной цифры 12 на белой эмали Штучка остановился, потерял темп,
сделал три бессмысленных шага и замер, но не обхватив руками горемычную свою
голову, не заглушив отчаянным стоном паровозный гудок, нет, цыкнул языком и
в очередной раз освободился от клейкой взвеси, мучившей его весь этот вечер
с момента поспешного употребления салата "столичный" невиданной обильностью.
Навесил на мимо пролетающую зелень сгусток горячей слюны и выдохнул в ночь
остатки своего детского чувства, светлой упрямой веры.
- Ну, сука, ну, сука последняя,- пробормотал, словно усмотрев,
благодаря невероятному для своего земного естества мистическому откровению,
всеобщую взаимосвязь элементов мироздания. И плюнул еще раз, и качнул
головой, и в эту секунду печального просветления, о Боже, ощутил вдруг
движение там, где уж никак, никак не ожидал.
ВЫХОДИ НА БУКВУ "С"
Итак, птичка вылетела, нечеткий силуэт внезапно остановившегося
человека пойман в видоискатель, пружина затвора отмерила выдержку. Есть,
редкий кадр. Но с утолением охотничьего азарта, может быть, все же -
грустный, печальный, обидный? Или трагичный?
Как выбрать эпитет, зная,- в уносящемся поезде уже почти три часа идет
бессмысленное и утомительное дознание, и маньяк с рассеченным лбом тычет
пальцем в невинного, но чужой кровью перепачканного Эбби Роуда и с
непобедимым упрямством безумца повторяет:
- Пусть скажет, где синеглазая? Пусть сознается, изувер.
Жаль Штучку, слов нет, жаль, но на Бочкаря и вовсе больно смотреть, на
малахольного Колю, сутки назад так счастливо отъехавшего - "Зайка, Зайка, я
тебя вижу" - и приехавшего сегодня, сейчас, раньше времени, низвергнутого с
небес в каких-то трехстах, может быть, километрах от столичного перрона, от
лужниковской аллеи, где на скамейке под липами девочка Ира, конечно же,
баюкает глазастую малышку, укутанную в японскую цветную с люрексом
псевдорусскую шаль.
"Зайка, Зайка, я тебя слышу!"
Увы, уже третий час только полоумную перебранку.
- Где надо разберутся.
- А ты меня не пугай, пусть он боится, а мне нечего.
- А я вас и не пугаю.
- Вот и помолчи.
- А за грубость также ответите.
- Отвечу, я тебе сейчас прямо, паскуда размалеванная, отвечу...
Грустно, печально, обидно, проблема определения, видимо, неразрешима,
ибо, вглядываясь в скупую перекличку ночных огней, мы видим,- Штучка не
одинок в синеве, только-только начавшей обретать предрассветную
прозрачность. Некто бритый, подставляя заживающее лицо прохладному дыханию
нечерноземной равнины, движется, словно по азимуту, на отдельно стоящего
неудачника. И этот некто, alas. Лысый.
Ну, плохо с прилагательными, ну, нет наречий и не надо, пора собраться
и приступить к рассказу, и... ну, разве одно лишь себе позволив,- начать
издалека.
Начать так, словно мы не на пороге, а за печальной чертой и худшее уже
произошло и оказалось достойным скорее легкой иронии, чем слез и молчаливых
раздумий.
Итак, покидая салон вагона-ресторана, Евгений Агапов не был так
бесконечно одинок, как он сам себе это воображал. Помните, у стойки с
окаменевшими конфетами "Кара-Кумы" Штучка обернулся и обращенного на себя
взора не увидел, но всего лишь постольку, поскольку смотрел он через правое
плечо влево по ходу, а если бы шею напряг или развернулся вообще, если бы
охватил взором всю панораму от углу к углу, то в правом дальнем
исключительно бы пристальный взгляд встретил, полный такой желтизны, каковая
только и возможна в середине двухнедельного запоя.
Ненавистью жег Штучкин затылок поэт, член Союза писателей, автор
прозаической поэмы-бухтины "Шестопаловский балакирь" Егор Гаврилович
Остяков.
- Гады, фашисты, - негодовал Остяков, клокотал горлом, синих
потрескавшихся губ почти не разлепляя,- Что им всем надо, что ей надо? -
вопрошал Остяков, огненное свое око переводя на оставленных Евгением вдвоем
Гаганова и Мару.
Толя Семиручко, деливший с кудесником слова застолье, между прямым и
риторическим вопросом разницы не видя, отпустил лучезарную улыбку в сторону
от первой благовонной затяжки зардевшейся Мары и принялся втолковывать Егору
Гавриловичу какую-то убогую ахинею, логически подводившую, как в конце
концов оказалось, к следующей бессмертной сентенции: "Красиво жить не
запретишь".
Но мы избавлены от необходимости пересказа, Егор Гаврилович все равно
ничего не видит и не слышит. Весь мир на некоторое время заслонила от него
тлеющая меж Мариными указательным и средним сигарета, и от этого
сатанинского зрелища глаза Остякова наливаются кровью и голубая пульсирует
жилка на багровом лбу.
Нет, совершенно определенно,- не следовало Остякову ехать в Москву,
совсем напрасно употребил искусство дипломатии южносибирский наш классик,
всех окрестных мартенов и домен, шахт и прокатных станов баян, Василий
Козьмич Космодемьянов. И ведь как осторожен был в своем творчестве наш метр
и дюма-пэр, сюжетов вне энтузиазма первых пятилеток не искал, ощущая
естественную слабость, дорожил добрым именем, не брался исследовать
психологию и жизненные коллизии нынешних поколений, а тут вдруг живому
человеку взял да и посоветовал, помог, посодействовал, думал взбодрить,
поддержать, и вот вам результат,- год державшийся Остяков развязал.
Рецидив, по правде, и для Остякова стал неожиданностью, хотя, не в
оправдание, конечно, слабости душевной, но объяснить, отчего по пути из
железнодорожной кассы в "союз" он вдруг завернул в ту самую стекляшку,
которую неделю спустя разнесли многотонным автокраном малолетние любители