лишит всю безумную компанию своего покровительства:
- Я ухожу от вас, свиньи.
Вот так, и только так. Вчера, конечно, после бессонных ночей, в
опьянении удачей, едой, пивом и дымом, казалось Лысому,- привела его судьба
в прекрасное четвертое измерение Коли Бочкарева, а сегодня взор просветлел,
голова прояснилась, не в волшебную долину, не в страну алых маков, а в
подъезд и подворотню, куда, похоже, и Эбби Роуда затянули не то обманом, не
то силком.
Признаться, со стороны, на расстоянии, в молодежном кафе "Льдинка" все
они, и Лапша, и Смур, выглядели как-то не так, иначе, симпатичнее (насчет
Винта, похмелье лет с пятнадцати врачевавшего футбольчиком, "дыр-дыром",
сомнений-то ни малейших не было), но эти двое, даже и непонятно теперь, как
они с Колей рядом оказались.
Впрочем, сенсации Лысого сейчас не так уж и важны. Главное, он
сознательно сделал ноги, смылся. Выполнил задуманное, реализовал побуждение,
зародившееся едва ли не в то самое мгновение, когда он, Мишка, Ken'ом
Hensley возбужденный, мечтою окрыленный, конец своего сна наяву принял за
случайный разрыв пленки и, усаживаясь между Смуром и Эбби Роудом, не удержал
глупого восклицания:
- Слыхали?
- Дверь закрой,- ответили слева.
- Ксюша-ресторанная среди дня без музыки ломается,- добавили сверху
(вернее, слово вклеили, в коем на четыре дружные согласные "б", "з", "д" и
"т" приходилась всего одна и та бравой, звонкой, авангардной тройкой
приглушенная гласная).
Свалил-таки, а в Казани слаб оказался духом, когда шел по перрону
навстречу за лимонадом посланному Штучке, делал за шагом шаг, оставлял за
спиной вагон за вагоном, но, увы, сопоставляя в уме скорость приближения к
столице с пустотой в кармами, и не удивительно, что повернул обратно.
Теперь же с Колей на пару, вдвоем, может быть, с одним из самых
замечательных людей на свете, ясновидцем и прорицателем, первым математиком
первой физматшколы, обитателем неэвклидовых пространств чувствовал себя
Грачик пусть не утренний задор и надежду обретшим, но уж, определенно,
готовым если не пешком до столицы дотопать, то уж пересидеть в каком-нибудь
укромном уголке ночь вполне.
Да что ж ночь, при чем здесь темное время суток, оно придет и уйдет.
Все, happines, complacency, satisfaction, serenity, радость без конца и без
края, одна лишь она впереди, и не нужны никакие билеты, пропуска и мандаты,
все произойдет само собой по бочкаревскому велению, по грачиковскому
хотению.
This is a thing I have never known before
It's called easy livin'
Ну, в самом деле, так он и думал. Мишка, и так был рад своему
избавлению и Колиной удали, что, стоя в дальнем тамбуре перед сгорбившимся,
на откидном стуле покой обретающим в набивании косяка Эбби Роудом, лишь
усилием воли удержался и не погладил мечтателя по забубенной голове. И
невнятное, в обильной слюне полуутопленное бормотание: "...несчастный, он не
слышит... не слышит и не услышит... больной, больной... вот кому
действительно надо лечиться... да всем, всему миру надо бы... нормальному
человеку дышать уже нечем... лом, чувак, лом... но я его прощаю... мы, мы их
всех прощаем..." - казалось Лысому забористей битяры имени Чарлза Диккенса.
Конечно, Колино трансцендентальное "мы" (Зайка, Зайка, к тебе еду, к тебе)
принял бедняга на свой счет, ну и ладно, по наивности и совершенно
бескорыстно, да и вообще вернул сторицей, молчаливым, чистым своим
обожанием, восхищением чайника воскресил в воздухоплавателе Николае
Бочкареве если не волшебных колокольчиков песню, то внес в его душу
умиротворение, и в награду уже за этот прилив Эбби Роуд, мундштучных дел
мастер, сделал Грачику "паровозик" - искусственное дыхание через красный
уголек папиросы, дал урок неопытной диафрагме, и Лысый, наивно до сих пор
лишь учащение сердечных сокращений да тяжесть в ногах принимавший за
действие смолы, в полях под жарким солицем потемневшей, впервые в жизни
действительно бросил вызов силам тяготения.
- Небо... скажи, небо,- велел Эбби Роуд.
- Небо,- повиновался Лысый.
- А теперь молчи,- приказал Учитель, памятуя, верно, о дурацкой выходке
с Lady Madonna'ой.- Слушай,- сказал и, к Мишкиному уху приблизив губы,
затянул (не иначе, проверенным, надежным способом чудесный фокус со
вселенской слышимостью надеясь повторить):
Hosanna Heysanna Sanna Sanna Но
Sanna Hey Sanna Ho Sanna.
Лысый закрыл глаза и ощутил в крови ритм музыки, резонирующую
барабанную дробь в черепной коробке, он коснулся Колиной руки и, зарядившись
сухим трением, легко оттолкнулся от земли, сначала завис буквой "г", а затем
медленно, плавно, наслаждаясь всесилием, распрямился, лишь кончиками пальцев
слегка страхуясь, опираясь о плечо Эбби Роуда, завис над стремительно
пролетающим где-то внизу под ним железнодорожным полотном.
- Небо, - вымолвил, - вечность, - прошептал,- камень.
И в ту же секунду почувствовал в руке своей маленький округлый голыш,
галечку, камешек и, ощутив, перестал бояться совсем, отнял пальцы от Колиной
рубахи, воспарил, окрыленный могуществом ласкового, из ладони в ладонь
катавшегося кругляшка. И остановил часы, и засмеялся беззвучно.
Через полтора часа его ударило в бок тяжелой железной дверью, он
отшатнулся, встретил спиной холодный пластик, устоял и услышал:
- Встань, ублюдок,- диссонансом, не в жилу хрип,- встань, кому говорю,
шакал. Что ты с ней сделал, что ты с ней сделал...
Пол под ногами Лысого задрожал, завибрировал, звук падения заверил
хлопок откидного сиденья. Лысый сделал усилие и увидел кровь.
В метре-полутора от него сплелись на несвежем линолеуме двое, поэт и
философ. Причем нападавший оказался под защищавшимся, в алом тумане Остяков
рычал, пытаясь вызволить запястья из цепких рук Эбби Роуда, сбросить с себя
Бочкарева, освободить грудную клетку для дальнейшей беседы, но Коля так
просто преимущество уступить не соглашался, упирался ногами в стенку. при
этом надежды словами урезонить нечистую силу, по-видимому, не теряя совсем,
тяжело бормотал:
- Мужик, ты чЈ, мужик, ты обознался, мужик...
Лысый отвернулся, качнулся в воздухе, колеблемом единоборцами, и
вылетел в следующий вагон, приземлился и пошел, приспосабливаясь теперь к
ритму мелких, неровным пунктиром вдоль коридора тянувшихся капель.
В девятом вагоне он уступил дорогу женщине (теперь и тремя сотнями не
рассчитаться Винту), девице и здоровому молодцу с фигурными бакенбардами.
Троица отслеживала ту же пунцовую морзянку, но в другую сторону.
У ресторанной запертой двери Лысый сам занял откидное сиденье и играл с
маленькой галечкой до сизой предрассветной росы на окне, покуда барабанная
дробь не сменилась у него в голове звенящей пустотой, покуда поезд не стал
тормозить и не замер у освещенной платформы.
И тогда Мишка отпер дверь и ступил на мягкий асфальт, сиреневая череда
фонарей указывала ему путь, а на старинном здания с башенкой буквы
складывались в загадочный заговор - ом, ум, ром.
Муром.
МУРОМ ПАССАЖИРСКИЙ
Итак, вдоль пустынной платформы, от фонаря к фонарю, увлекая за собой
двоящуюся, троящуюся и вновь в одну сгущающуюся тень, шел человек. Вещества
растительного происхождения, расщепляясь в печени и фильтруясь в почках,
сделали его движения гордыми и независимыми, а лицо спокойным и счастливым.
Слева, отбрасывая оконные блики на серые веки пешехода, набирал ход
поезд, ускорялся, засасываемый в лунную необозримую пустоту.
Последний вагон сглотнул праздничную песню буферов, тройкой красных
огней мигнул за стрелкой и потерялся, исчез за черной бесконечной чередой
цистерн, вдруг стронувшихся и змейкой начавших менять путь.
Свободный от всех на свете человек, а это, конечно же, Лысый,
продолжает свое торжественное движение навстречу белому, постепенно в
предрассветном морсе концентрирующемуся пятну, светло-кофейному, бежевому, в
шахматку, в клетку, к спине, сгорбленной и несчастной, рукам опущенным и
ногам подогнутым.
Аннигиляция неизбежна, радость и горе сближаются, боль и покой,
преступление и наказание, но нет, одному. было дано очнуться. Штучка
обернулся, вгляделся в приближающийся силуэт свистнул, поперхнулся и дунул,
дунул, клянусь Богом, дунул, ужасом объятый, через пути, сквозь вокзал, на
площадь, во тьму, прямо под гневно и решительно вскинутую к небу бронзовую
руку героического бюста летчику Гастелло.
Лысого же внезапное явление из приокского воздуха соседа, обманщика и
долбня, нисколько не встревожило, игра света, перекличка огней, даже голос с
небес - "по третьему пути товарный на Арзамас" - ничто не в силах нарушить
величавую размеренность его поступи, на каковую взираем мы из другой
геологической эпохи с непонятной жалостью и восхищением.
* ВЫШЕЛ МЕСЯЦ ИЗ ТУМАНА ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *
СОЛНЕЧНЫЙ ОСТРОВ
Итак, конец уж близок, но перечесть совсем не страшно. С одной стороны,
верно, оттого, что писано наше воспоминание по преимуществу все ж на родном,
на русском языке, а с другой, поскольку подошло к развязке, к финалу, к
слову the end, к катарсису, и автор (которого в один тихий августовский
вечер восемьдесят четвертого потребовал к великом жертве, нет, она, она
указала на алтарь, лапа, зайка, baby woo-oow, Шизгара) вот-вот поставит
точку, разогнет спину и, взор обратив к своему поколению дураков и
естествоиспытателей, скажет, растерянно улыбаясь:
- Ну, ладно, чуваки, я пошел...
Да, запискам, начатым в небольшом подмосковном городке, в комнате с
видом на светло-серую (на фоне безоблачного неба) водонапорную башню,
похоже, суждено обрести эпилог под сенью сибирских, на гибель светолюбивыми
гражданами обреченных тополей. И автор, за перо взявшийся
двадцатипятилетним, холостым и бездомным, сменив одну утомительную службу на
другую столь же безрадостную, женившись, осиротев и став отцом, как никогда,
в канун своего тридцатилетия близок к исполнению сокровенного желания, мечты
увековечить нелепую юность своих одноклассников:
- Никто и ничто не будет забыто.
И прежде всего, конечно. Лысый, Мишка Грачик, которого мы вновь видим
на перроне, но не на лунном молоке муромского асфальта, а на замусоренном
щербатом тринадцатой платформы Казанского вокзала. Вот она, плывет в толпе,
черной колючей щетиной приметная голова, сизоватое, как бы родимое пятно
справа от носа несколько даже потерялось, утратило вызывающий вид из-за
темных кругов, легших вокруг глаз.
Человек в несвежей белой футболке, в спортивных, то пузырящихся, то к
ногам липнущих трикотажных штанах и кедах смотрит на часы, клешня сжимается,
шевелящиеся щупальца на тюремно-боярском фасаде работы архитектора Щусева
показывают шестнадцать десять, человек близок к обмороку.
От полноты чувств и пустоты в желудке, от восторга и умиления кровь
отливает от его головы. Прибыл, приехал, добрался! Не пойман - не вор.
Правда, последние четыре сотни километров его трансконтинентального
марша были не столь щедры на неожиданности, как предшествовавшие три с
лишним тысячи. Но все же красную жилочку, протянувшуюся из канареечного
уголка Владимирской области в бледно-розовый центр Московской, Лысому
попытались скривить неулыбчивые ревизоры, а сказочное вызволение из лап
контроля обернулось неулыбчивым прорицателем в виде выпускника того самого
учебного заведения (механико-математического факультета), кое воздвиг уже в
своем воображении Грачик большим и прекрасным, как дворец. Впрочем,