предохранителю.
- Потом.
- Да не бойся ты, - развязно осклабился бывшей ефуеАтор,- закройся
сразу обратно, потом откроешь, как постучу,- и показал, каким именно
образом, хотел заодно потрепать и по землистой щеке, но Лапша
воспротивилась, и Толя вышел, просто смачно щелкнув-цыкну.
Очутившись в коридоре, направился к титану, но, достигнув цели, кисть
положил не на без усердия притертый кран, а на холодный алюминий, изогнутый
в форме ручки, легко поддавшийся вместе с дверью служебного помещения.
Хорошее начало. Утром, надобно заметить, Толя уже пробовал открыть
дверь с пустой планкой "дежурный проводник", но запор не смог пронять ни
вежливым подергиванием, ни столь же деликатным перестуком. Днем, правда,
подстерег проводника в коридоре, но тот, торопять неизвестно куда и, по
обыкновению, будучи слегка не в себе, ограничился заверением:
- Я над этим работаю.
Но над чем, собственно? Ах, ну да, конечно, как же такое запамятовать,
не может Толя явиться в приемную комиссию (а имеет он, увы, очередная
ехидность, данная свыше, помимо "теткой подаренного билета" в Лужники еще и
в части выданное направление на рабфак эМ... не просто какого-то Гэ-У, а
вполне конкретного эМ-Гэ-У), не облачившись во "Врангель".
И наконец-то счастливое стечение обстоятельств позволяет ему обратиться
к гордым и заносчивым (наверно) аристократам и сибаритам без пьяного
посредника.
Итак, дверь открыта. Толя стоит на пороге и видит прямо перед собой
костлявый зад Смолера, обтянутый ржавым самопальным вельветом в крупный
фермерский рубчик, мизантроп и злюка, стоя на карачках, с пола собирает в
бумажку, что бы вы думали, пыльцу, прах, собственные грезы какие-то (автор
так думает), лепестки, стихии наперекор в Волге лояльно тонуть не
пожелавшие.
Нет, вельвет, спасибо, не надо, Толя озирается, слегка поводит бровями,
наткнувшись на синее исподнее Грачика. задерживается на майке с самодельным
трафаретом и... в вожделении оттопыривает нижнюю губу,- вот они, так и есть,
тут... (прошу вас, не смейтесь, преисполнимся лучше почтения к отсутствющему
Свире, ибо как раз пожарные его штаны домашней окраски и показались
неискушенному молодцу дороже и желаннее лаврухинской фирмы).
- Чуху,- произносит Толя, несолидного своего контрагента обнаруживая
возлежащим на верхней полке с драгоценной фуражкой на животе. - Чуху свою
приблудную сами заберете?
Зад в бархатный рубчик описывает спираль, два угольных глаза фиксируют
источник звука.
- Или могу привести,- услужливо предлагает пришелец, нежно кося на
Колины коленки.
О, сладкое мгновение, о, краткое видение, секунда, и ошарашенный Толян
зрит лишь надпись "дежурный проводник" на белом непорочном пластике.
Механизм молниеносного возникновения стены описанию с Толиной точки
обзора, к сожалению, не поддается, ибо три возможности не исключены,-
например, проводник мог, прервав отдых, привстать и свеситься со своего
ложа, это раз; два, обладателю роскошных штанов самому ничего не стоило
одним движением руки отделить Толю от общества непреодолимой преградой; и
три, почему-то кажется, все же это тот вельветовый едва не покалечил Чомбу,
с лязгом задвинув дверь перед самым его стремительно ретирующимся носом.
Итак, сцена закрывания повторилась, сопровождаясь знакомой
последовательностью манипуляций с замком и собачкой, с разницей в одном,-
Толя оказался не внутри, а снаружи, где некоторое время стоял без звука и
комментария, озонируемый легким сквозняком. Та сторона тоже некоторое время
от активных действий воздерживалась, но спустя полминуты тонкий пластик
завибрировал, принес неясный обрывок фразы, а вслед за ней послышалось нечто
очень похожее на глухие равномерные удары, - какую бурю он вызвал, наш
визитер мог только гадать. Мог, но не захотел, нашел кружке, которую до сих
пор держал в руке, место за приоткрытой створкой титана, освободив ладонь,
нащупал ею в кармане брюк две смятые бумажки и, как будто сие и было его
первоначальным намерением, двинулся в ресторан.
Однако, увы, нам не удастся утешиться, предположив в нем хотя бы
стыдливый внутренний позыв вытеснить прискорбное воспоминание, напротив,
придя в заведение и заняв без спроса диванчик напротив Остякова, Толя
немедленно, еще до принятия заказа, живописал происшествие, впрочем, скорее,
бессовестно оклеветал противоположную сторону, о своей же роли и планах
попросту не упомянув.
- Проводничок-то наш не просыхает третьи сутки,- так он начал и сразу
потерял слушателя.
Егор Гаврилович кивнул головой и вперил взор в узкий проход между
буфетом и окном, тот самый, из коего, не обманув его тревожного
предчувствия, через пару-тройку минут явились миру Мара и Штучка.
Поэт проигнорировал вранье, цвет он воспринимал лучше, чем звук, и
поэтому, конечно, пришествие эффектной певицы взволновало его необыкновенно.
Семиручко распинался перед камнем, бревном, монументом, имевшим впоследствии
все основания удивиться, внезапно услышав - "она наркоманка".
Кто она?
А упрек "ты чЈ, батя" Толя вполне мог адресовать самому себе (чертов
везунок, которого за низкую суету и образ мыслей непотребный на страницах
нашего повествования, увы, возмездие не постигнет).
На сей раз от неласковых объятий уберегла счастливчика официантка.
Чутье Егора Гавриловича не обмануло, завитая быстроглазая не сомневалась в
том, чего можно ждать от перехода кирпичного оттенка щек клиента в багровый
и синюшный, однако потерю вменяемости она профессионально не путала с
утратой платежеспособности и потому обслуживание не прекращала, всецело
полагаясь на проворство чернявого повара в белой куртке с желтыми пятнами.
Итак, Толя не убоялся и не смутился необходимости пересказа, наоборот,
возрадовался возможности посредством самых кратких корней родного языка
(удлиненных приставками и суффиксами) воссоздать картину жуткого вертепа,
кошмарного бардака, в каковой четыре парня и девка превратили служебное
помещение двенадцатого вагона.
-...Короче, батя, иду сюда, выхожу в коридор, а эта их шалава оттуда
(deleted), глаза по чайнику (deleted), и ко мне, за руки (deleted), ты
понял, я вроде бы их пьяные (deleted) разбирать должен (deleted)...
Нет, в самом деле, негодяй полагал, - "шалава" и "лярва" наилучшие
определения, но ошибся, жестоко просчитался, Остяков помнил русого
голубоглазого птенца, девочку, робко, бочком в его купе зашедшую и кротко
севшую на краешек дивана, клянусь, он даже брюк на ней не приметил, и вовсе
не из-за белой, принятой на посошок, просто взор от лица отвести не мог,-
волос прямой, некрашеная, простая, правда, потом, когда ушла она на ночь
глядя, а утром выяснилось куда, ох, слов не жалел, старый дурак, а ее,
ее-то, прости, Господи, неразумие наше, оказывается, силой, силой окрутили
там изверги, надругались нелюди, все руки искололи, мучили, держали, не
пускали, а вырвалась, спасения искала, защиты, так этот молодой здоровый
гаденыш...
Локти непослушные всему виной, встал Остяков, да пошатнулся, задел
графинчик, сыграл тот о бокал, и оба на пол.
- Гена! - наполнил помещение призыв, и не только незадачливого трепача
расправа миновала, но обошло рукоприкладство и Гаганова с Марой, которые,
вместо благодарения и молитвы (по неведению и недомыслию, безусловно), лишь
смешочки вознесли к небу, любуясь, как коренастый и сноровистый повар,
завернув руку за спину превосходящему его и в росте и в весе поэту, вел
бунтующего в унизительном полупоклоне к выходу, между прочим как бы
интересуясь:
- Нина, сколько с него?
- Двенадцать.
В прохладном тамбуре и без свидетелей грубый Гена, обшарив остяковские
карманы, изъял на ощупь полным показавшееся портмоне и в ответ на
негодующее: "Ну ты, чурка нерусская, отпусти"- исключительным по
расчетливости пинком отправил поэта из железного проема перехода в следующий
вагон, лбом прямо в красное донышко стену украшавшего огнетушителя.
Боже мой, но нет, еще лишь "Боже", "мой" нас ждет впереди.
И поскольку в замке ресторанной двери слышен перестук торцевого
железнодорожного ключа, нам нечего возле нее больше делать, проследуем в
двенадцатый вагон и примем неизбежное с достоинством и честью.
Итак, оловянным алюминием купейной двери вознамерившись совершить
членовредительство (отсечь Чомбе нос), Дмитрий Георгиевич Смолер сам не
сумел разминуться с Эбби, уже сутки духов заклинавшим, Роудом и в неловком
соприкосновении, разумеется, смял и опорожнил Димыч кулек, рассыпал,
расплескал одинокой возней на четвереньках собранные листочки.
Последствия случившегося никак не соответствовали совершенной, в
сущности, ничтожности этой утраты,- лицо Смура стало серым, пепельным, губы,
всегда алые и напряженные, побелели, опустились и задрожали.
- На,- к несчастью, еще промолвил внезапно вдруг оживший Бочкарев,-
возьми,- сказал, протянув в фантик из-под "барбариса" завернутое энзе,
кусочек серо-зеленого вещества со зведнозолотистымн вкраплениями.
- Ах ты заботливый, устал притворяться? - зловеще зашипел взбешенный
новым ужасным подозрением интриган.- Поздно проснулся, можешь теперь
засунуть его себе... Засунь себе, - задохнулся всегда так комично и
принципиально щепетильный в выборе слов Димон,- засунь себе в задницу вместо
мозгов, дурак... Дурак,- повторил Смолер раз пять.- Скотина, комедиант,
князь кошкин-мышкин, шизо...
- Извинись,- выдавил Бочкарь, вновь приоткрывая глаза.
- Я?
- Ты.
- За что?
- За шизо.
- Ах ты псих недолеченный, калека, великий юродивый, обиделся? Дурочку
валял - ничего, а теперь обиделся, ну, прости, прости, убогий ты наш,
прости...
И, упав на колени, принялся Смолер биться курчавой своей башкой о
стену, самозабвенно приговаривая:
- Прости сирого, отпусти грех.
Довершил же неприглядное действо спокойный баритон Винта, объявившийся
сладким чмоканьем и принявшийся с нескрываемым удовлетворением подсчитывать:
- Три, четыре, пять...
Признаемся здесь, С-м-о уже случалось однажды (чуть больше года тому
назад) стучаться головой в резную дубовую дверь и, кстати, также, в
общем-то, из-за пустяка, из-за медсестрой Лаврухиной посеянной (естественно,
и на треть не прочитанной) книги с названием "Колыбель для кошки". Впрочем,
тот давний (недавний?) приступ неподдельного отчаяния был встречен жалостью,
отчего лишь усилился и перешел в постоянное и неизбывное чувство отвращения
к доброй сестре милосердия.
В поезде всхлипывать в такт было некому, за плечи Димона не хватали,
тело свое и "машину" не предлагали, более того, самый терпеливый из всех
людей на свете, увы, обнаружил предел добродетели.
В общем, когда злорадный Кулинич досчитал до двенадцати, подняв себя
бережно и плавно, как сосуд, полный благородного и великолепного нектара
(слегка, правда, прогоркшего эа сутки, прокисшего, начавшего от неумеренных
добавок бродить и пениться), Бочкарь встал, косо, без сожаления посмотрел на
психующего С-м-о и, объявив: "я тебя прощаю", вышел.
Да, сказал и, позвякав задвижками, покинул помещение, а за ним, как
всегда, пример для подражания выбрав самый неподходящий, рванулся Мишка
Грачик, Лысый.
Но если угодно правду, если вы, не смущаясь, готовы лицезреть наивные
заблуждения и смещные иллюзии, то этого момента Лысый ждал давно и страстно,
не просто ждал, верил,- именно Коля, Эбби Роуд, в конце концов встанет и