Валентин Васильевич и сынок его, Алексей Валентинович, Ермаковых парочка,
всем остальным из арсенала не слишком уж изысканного жены и мамы.
Терпели оба, молча, стоически, всегда.
Тем поразительнее случившееся в тот майский вечер, предлетний день,
когда привыкший лишь очи долу опускать Алеша, Алексей, от первого удара
сумел счастливо увернуться, а прочих же ( ах, бедная Галина Александровна,
ах, несчастная мать) да попросту не допустить. Руками, пальцами в отметинах
от маркого шарика ручки копеечной, он вдруг внезапно, сам себе не веря, в
полете запястья неуемные поймал и удержать с трудом, но смог, на безопасном
расстоянии от себя, покуда истеричке угодно было беседу с ним родительскую
продолжать. Беседу, коя по сей причине неожиданной обернулась для мамы
дорогой серией невыносимо унизительных, бессмысленных конвульсий. В
противоположность мамаше растленного, папаша прелюбодейки подобному
сомнительного свойства испытанию свои отеческие чувства не счел необходимым
подвергать. Хотя товарищ Старопанский и наперсница его, завуч с фамилией
морской и бравой, правда глазами неромантичными совсем, непарными, увы, и
сизыми, Надежда Ниловна Шкотова, на пару никак не меньше двух часов, дыхание
не переводя, пытались в нем пробудить суровости дремучие инстинкты.
Не вышло. С детьми не совладав, два педагога- лауреата и с папой Доддом
пообщавшись, лишь нервную систему свою собственную опасно возбудили.
Дома, застав готовую к чему угодно Леру в кухне, Николай Петрович
некоторое время молча и с известной обстоятельностью изучал нежно булькавшее
содержимое утятницы, хмыкал, щурился, любуясь процессом размягчения
крольчатины, и уже только опуская крышку, заметил без строгости особой,
впрочем:
- Морковки, Валя, положи побольше.
Затем он сделал то, чего не делал никогда до этого. А именно, в
столовой, в той самой комнате, где на диванчике Николай Петрович забывался
ежевечерне сном перед вечно рябящим ящиком "Березка", он стол облагородил
единственной, но стараниями Валеры всегда свежей скатертью, на середину
коей, на шершавый крест, бутылку выставил "Розового десертного" и к ней уже
присовокупил, с улыбкой странной, необычной, не свой стаканчик неизменный с
названием смешным "мензурка", а два, да, два зеленых торжественных
бокальчика.
За ужином папаша подчевал Валеру рассказом о новом карабине системы
"Барс" брата Василия, и судя по всему, остался доволен и собой, и кроликом,
но, главное, был умилен, и даже умиротворен впервые явно заставив дочку
испытать и легкое отвращение, и приятное недоумение, и движений забавную
неловкость, и безобразие зевоты непрошенной, неодолимой.
Утром он, как бы между прочим, сообщил своей голубе следующее: учебный
год для нее завершился на две недели раньше срока, новый начнется, как
обычно, в сентябре, но не в третьей, а в седьмой, без всяких уклонов,
прихватов, претензий, обыкновенной общеобразовательной школе, ну, а сегодня,
часа в три после обеда заедет на своем ульяновском "козле" дядя Вася:
- Особо сидор не набивай, навещать буду, - и увезет на лето к тете
Даше, Дарье Семеновне, учительнице сельской, сестре двоюродной медведей
Доддов, в избе которой, кстати, Лера провела два первых года своей жизни.
Нелюбопытным, в общем, оказался папаша нашей милой героини.
Но думать не следует, будто бы на свете так и не нашлось души, готовой
выслушать по-родственному признаний жаркие слова:
- И тут он, знаешь, так серьезно-серьезно говорит: "Ах, ты просто
ничего не понимаешь, Валера, ведь я же Маугли, зверек, волчонок".
- Ну, а ты, что же ты ответила? - глаза Стаси, сестры молочной, дочки
тетидашиной смотрели из-под стекол единственных в семье очков с сомнением и
чувством вечного, как бы родительского (с оттенком жалости такой, печали)
превосходства:
- Ты что ответила на это?
- Ничего.Ничего, сказала, что я кошка, черная кошка, мяу.
Ах, Стася, ровесница, студентка ныне института культуры, как ей
хотелось, Боже мой, увидеть, разок один взглянуть на этот феномен, если не
врет, конечно же, сестрица, красавец, умница, отличник и Лерка, "зараза
чертова",- как выражается изящно мать, сердясь и удивляясь. Хотелось, очень,
да, но судьба, вернее будет, впрочем, физиология, распорядилась по-другому.
Ровно за два дня до того, как из перегретого летним солнцем пазика у
леспромхозовского магазина, неловко щурясь, вышел улыбчивый, застенчивый,
уже студент биологического факультета Томского государственного
университета, Алеша Ермаков, бедную Стасю сосед на зеленом "Урале" свез в
районный центр, где девочке очкастой, худышке угловатой и заносчивой,
нетрезвый эскулап оттяпал, недолго думая, взбесившийся, должно быть,
сослепу, кишки отросток.
Итак, около трех часов пополудни, в один из дней потного, душного
августа, вслед за небритым мужиком, Антоном Ерофеевым, умудрившимся в
рейсовый, белый с красной полосой автобус загрузить окалиной припорошенную
связку тонких металлических труб, по узким, резиной еще крытым ступенькам
сошел и на лишенную домашней скотиной гордой прямизны траву ступил
разношенным сандалем польским (сначала одним, потом другим) занятный молодой
человек приятной городской наружности.
Приезжий определенно намеревался закурить, дабы взбодриться,
осмотреться и путь единственно верный выбрать, но нет, спичке балабановской
фабрики "Гигант" не суждено было воспламениться, соприкоснувшись с
коробочкой родного предприятия, да, прямо перед собой, тут же, сейчас же,
здесь же, на родном крыльце торговой точки симпатичный юноша узрел, увидел
то, ради чего он сутки коротал в дороге, батона белого кусками суховатыми
очередную сотню километров заедая, а именно, ситцевого платья наглое
великолепие, нахальных глаз чудесный блеск и возмутительной улыбки (нужны ли
тут слова?) простое торжество. В руках его милая Лера-Валера держала
обыкновенную стеклянную банку, сосуд с болгарским сливовым компотом,
единственным деликатесом и вообще товаром в ассортименте скудном таежного
сельпо, противоестественное пристрастие к коему вызывало у населения
поселка, охотников и лесорубов, предпочитавших заморскому продукты домашнего
соления, копчения и возгонки, неясное чувство тревоги за будущее Отечества и
ценностей его неприходящих.
- Ты?
- А ты думал, кто?
Несчастная "Стюардесса" в руке Алеши гнется, ломается, теряет желтый
мусор драгоценного содержимого, отделившийся фильтр пропадает в истерзанной
осоке, а полупрозрачная белая трубочка превращается в идеальный снаряд для
бесшумной дуэли посреди урока географии. - Долго плутал?
- Да нет. Твой отец объяснил все подробно... я же звонил... два раза по
автомату... знаешь, за пятнадцать копеек...
- Не знаю, - отвечает Лера и оба начинают смеяться, глупые и счастливые
дети.
Не сказал, ничего не стал говорить, не поделился, этот крик, этот визг,
си взволновавший третьей октавы светкиной "Оды":
- Мерзавец, гад, - при себе оставил, не стал вспоминать, как лишенная
свободы движений женщина, мать, преподаватель высшей школы, просто плюнула
слюной горячей, едкой, белой, ему в лицо.
И он, конечно, выпустил ее, но не кулаком сейчас же получил по
физиономии, а коленкором тетради общей "Лабораторные по физике",
единственного увесистого, способного расстояния значительные преодолевать
предмета из всей той кучи тетрадок и листочков, кою сгребла мамаша в
приступе безумном со скромного стола ученического и с воплем жутким:
- Убирайся вон из моего дома, - запустила в ослепленного и оглушенного
сыночка.
Запустила, и так прокляв на веки, начала падать, оседать. Взмахнула
рукой, качнула этажерку, отправила на пол скрепок московских разноцветную
баночку, костяшками другой, зацепиться как будто даже и не пытаясь, по
оголившейся столешнице безвольно провела, и на бумагу, еще дрожжать, шуршать
не переставшую, упала, опрокинулась, легла.
Пух.
Да, не готова оказалась к внезапной попытке возмужания отпрыска Галина
Александровна, импровизировала буквально на ходу, но исключительно удачно,
во всяком случае негодник не где-нибудь оказался, а на коленях подле нее,
слова, секунду, может быть, всего назад в его устах немыслимые просто, в
волненьи страшном повторяя:
- Мама, мамочка, что с тобой?
Нет, скорую она им вызвать не позволила. Чередой размеренных, злых и
коротких импульсов, предсердья метрономом хладнокровным потешить лекаря,
пропахшего бензином и бессонницей, а вслед за ним и всю горластую конюшню
ординаторской Галина Александровна не собиралась. Она хотела одного -
услышать звук молниеносного соприкосновения резцов, клыков и коренных, она
хотела, должна была любой ценой, немедленно и непременно, убедиться в своей
способности испуганную эту ноту извлекать.
И что же, когда отец и сын укладывали маму на кровать, она, сознание
как будто обретая на мгновенье, вновь приподнялась на локотке и, наградив
отличника, красу и гордость третьей школы словцом неласковым:
- Подлец, - в движение его челюсть ударом хлестким, ловким, точным
привела, и он, не то чтобы препятствовать посмел, несчастный и отвернуться
даже не попытался. И не обмолвился, ни слова не сказал, не выдал тайну,
воспользовался просто родительким вояжем, отъездом ежегодным на воды, и
сорвался, спокойный, уверенный - никто, никто исчезновенья не заметит,
внезапно не нагрянет, березовый, бутылочный, зеленый сумрак не спугнет в
панельной, однокомнатной хрущевке на улице кривой, неправильной, в старинном
городе губернском Томске, в квартире, ключи от коей выдала племяннику, на
пару дней для процедуры этой сезона дачного спокойный распорядок специально
изменив, такая непохожая на мать, приветливая вроде бы и добродушная как
будто, Надежда Александровна, родная тетя.
Да, явился, прикатил, познавший радость незамысловатых па уан-степа, он
возвратился, он приехал, веселье дерзкое вкусить раскрепощающих движений
волшебных танцев - танго и бостона.
И вновь с ним вроде бы все ясно, но вот она, эта ловкая и гибкая
бестия, книгам предпочитавшая кино, а разговорам долгим поцелуи, она,
почему, увидев юного студента, роскошной челкой летней беззаботной на нет
сумевшего свести высокий, круглый лоб, она, девчонка- хулиганка, отчего не
спряталась, не улизнула, не исчезла в сельпо - тазов и ведер капище
железных, оловянных, бочком, бочком, не возвратилась, из-за решетки, едва
проваренной и паучком стыдливо и наивно скрепленной паутиной, с ухмылкой
нехорошей наблюдать, как невезучий дурачок, бычок свой дососав, нелепо
топчется, вершков остатки жалкие сминая, и Ерофея, присевшего у драгоценных
своих труб, распросами нелепыми из равновесия выводя.
Ведь ей же нравились еще недавно, желанны были и милы совсем другие.
Долгоногие лыжники, короткопалые борцы, здоровяки, атлеты, хамы, которых и
приятно, и легко водить за сапожки носов нечутких, гонять в буфет, морить
напрасными часами ожидания, игрою незатейливой в тупик отчаянный загонять,
все, что угодно, не дай лишь Бог неосторожно в угрюмом темном коридоре у
раздевалки баскетбольной в суровые объятия в час поздний угодить. Да, да,
Валере нравились другие. И ей самой казалось так. Вот ее мальчики,
самоуверенные недоумки, лопоухие драчуны. Казалось, да, покуда февральским
вечером негаданно-нежданно из озорства, шаля и балуясь, она, и вкус, и запах
не любившая в ту пору, уже успевшая однажды слюнных желез запасы истощить в