пропустить, как тот с посылкой вернется.
Но Цезарь уже сидел у себя на нижней койке и [гужевался] над посылкой.
Что он принес, разложено было у него по койке и по тумбочке, но только свет
туда не падал прямой от лампы, а шуховским же верхним щитом перегораживался,
и было там темновато.
Шухов нагнулся, вступил между койками кавторанга и Цезаря и протянул руку
с вечерней пайкой.
-- Ваш хлеб, Цезарь Маркович.
Он не сказал: "Ну, получили?" -- потому, что это был бы намек, что он
очередь занимал и теперь имеет право на долю. Он и так знал, что имеет. Но
он не был шакал даже после восьми лет общих работ -- и чем дальше, тем
крепче утверждался.
Однако глазам своим он приказать не мог. Его глаза, ястребиные глаза
лагерника, обежали, проскользнули вмиг по разложенной на койке и на тумбочке
цезаревской посылке, и, хотя бумажки были недоразвернуты, мешочки иные
закрыты, -- этим быстрым взглядом и подтверждающим нюхом Шухов невольно
разведал, что Цезарь получил колбасу, сгущенное молоко, толстую копченую
рыбу, сало, сухарики с запахом, печенье еще с другим запахом, сахар пиленый
килограмма два и еще, похоже, сливочное масло, потом сигареты, табак
трубочный, и еще, еще что-то.
И все это понял он за то короткое время, что сказал:
-- Ваш хлеб, Цезарь Маркович.
А Цезарь, взбудораженный, взъерошенный, словно пьяный (продуктовую
посылку получив, и всякий таким становится) махнул на хлеб рукой:
-- Возьми его себе, Иван Денисыч!
Баланда да еще хлеба двести грамм -- это был полный ужин и уж, конечно,
полная доля Шухова от Цезаревой посылки.
И Шухов сразу, как отрезавши, не стал больше ждать для себя ничего из
разложенных Цезарем угощений. Хуже нет, как брюхо растравишь, да попусту.
Вот хлеба четыреста, да двести, да в матрасе не меньше двести. И хватит.
Двести сейчас нажать, завтра утром пятьсот пятьдесят улупить, четыреста
взять на работу -- житуха! А те, в матрасе, пусть еще полежат. Хорошо, что
Шухов обоспел, зашил -- из тумбочки, вон, в 75-й уперли -- спрашивай теперь
с Верховного Совета!
Иные так разумеют: посылочник -- тугой мешок, с посылочника рви! А
разобраться, как приходит у него легко, так и уходит легко. Бывает, перед
передачей и посылочники-те рады лишнюю кашу выслужить. И стреляют докурить.
Надзирателю, бригадиру, -- а придурку посылочному как не дать? Да он другой
раз твою посылку так затурсует, ее неделю в списках не будет. А каптеру в
камеру хранения, кому продукты те все сдаются, куда вот завтра перед
разводом Цезарь в мешке посылку понесет (и от воров, и от шмонов, и
начальник так велит), -- тому каптеру, если не дашь хорошо, так он у тебя по
крошкам больше ущиплет. Целый день там сидит, крыса, с чужими продуктами
запершись, проверь его! А за услуги, вот как Шухову? А банщику, чтоб ему
отдельное белье порядочное подкидывал, -- сколько ни то, а дать надо? А
парикмахеру, который его с бумажкой бреет (то есть бритву о бумажку
вытирает, не об колено твое же голое) -- много не много, а три-четыре
сигаретки тоже дать? А в КВЧ, чтоб ему письма отдельно откладывали, не
затеривали? А захочешь денек [закосить], в зоне на боку полежать, -- доктору
поднести надо. А соседу, кто с тобой за одной тумбочкой питается, как
кавторанг с Цезарем, -- как же не дать? Ведь он каждый кусок твой считает,
тут и бессовестный не ужмется, даст.
Так что пусть завидует, кому в чужих руках всегда редька толще, а Шухов
понимает жизнь и на чужое добро брюха не распяливает.
Тем временем он разулся, залез к себе наверх, достал ножовки кусок из
рукавички, осмотрел и решил с завтрева искать камешек хороший и на том
камешке затачивать ножовку в сапожный нож. Дня за четыре, если и утром и
вечером посидеть, славный можно будет ножичек сделать, с кривеньким острым
лезом.
А пока, и до утра даже, ножовочку надо припрятать. В своем же щите под
поперечную связку загнать. И пока внизу кавторанга нет, значит, сору в лицо
ему не насыплешь, отвернул Шухов с изголовья свой тяжелый матрас, набитый не
стружками, а опилками, -- и стал прятать ножовку.
Видели то соседи его по верху: Алешка-баптист, а через проход, на
соседней вагонке -- два брата-эстонца. Но от них Шухов не опасался.
Прошел по бараку Фетюков, всхлипывая. Сгорбился. У губы кровь размазана.
Опять, значит, побили его там за миски. Ни на кого не глядя и слез своих не
скрывая, прошел мимо всей бригады, залез наверх, уткнулся в матрас.
Разобраться, так жаль его. Срока ему не дожить. Не умеет он себя
поставить.
Тут и кавторанг появился, веселый, принес в котелке чаю особой заварки. В
бараке стоят две бочки с чаем, но что то за чай? Только что тепел да
подкрашен, а сам бурда, и запах у него от бочки -- древесиной пропаренной и
прелью. Это чай для простых работяг. Ну, а Буйновский, значит, взял у Цезаря
настоящего чаю горстку, бросил в котелок, да сбегал в кипятильник. Довольный
такой, внизу за тумбочку устраивается.
-- Чуть пальцев не ожег под струей! -- хвастает.
Там, внизу, разворачивает Цезарь бумаги лист, на него одно, другое
кладет, Шухов закрыл матрас, чтоб не видеть и не расстраиваться. А опять без
Шухова у них дела не идут -- поднимается Цезарь в рост в проходе, глазами
как раз на Шухова, и моргает:
-- Денисыч! Там... [Десять суток] дай!
Это значит, ножичек дай им складной, маленький. И такой у Шухова есть, и
тоже он его в щите держит. Если вот палец в средней косточке согнуть, так
меньше того ножичек складной, а режет, мерзавец, сало в пять пальцев
толщиной. Сам Шухов тот ножичек сделал, обделал и подтачивает сам.
Полез, вынул нож, дал. Цезарь кивнул и вниз скрылся.
Тоже вот и нож -- заработок. За храненье его -- ведь карцер. Это лишь у
кого вовсе человеческой совести нет, тот может так: дай нам, мол, ножик, мы
будем колбасу резать, а тебе хрен в рот.
Теперь Цезарь опять Шухову задолжал.
С хлебом и с ножами разобравшись, следующим делом вытащил Шухов кисет.
Сейчас же он взял оттуда щепоть, ровную с той, что занимал, и через проход
протянул эстонцу: спасибо, мол.
Эстонец губы растянул, как бы улыбнулся, соседу -- брату своему что-то
буркнул, и завернули они эту щепоть отдельно в цигарку -- попробовать,
значит, что за шуховский табачок.
Да не хуже вашего, пробуйте на здоровье! Шухов бы и сам попробовал, но
какими-то часами там, в нутре своем, чует, что осталось до проверки
чуть-чуть. Сейчас самое время такое, что надзиратели шастают по баракам.
Чтобы курить, сейчас надо в коридор выходить, а Шухову наверху, у себя на
кровати, как будто теплей. В бараке ничуть не тепло, и та же обметь снежная
по потолку. Ночью продрогнешь, но пока сносно кажется.
Все это делал Шухов и хлеб начал помалу отламывать от двухсотграммовки,
сам же слушал обневолю, как внизу под ним, чай пья, разговорились кавторанг
с Цезарем.
-- Кушайте, капитан, кушайте, не стесняйтесь! Берите вот рыбца копченого.
Колбасу берите.
-- Спасибо, беру.
-- Батон маслом мажьте! Настоящий московский батон!
-- Ай-ай-ай, просто не верится, что где-то еще пекут батоны. Вы знаете,
такое внезапное изобилие напоминает мне один случай. Попадаю я раз в
Архангельск...
Гам стоял в половине барака от двухсот глоток, все же Шухов различил,
будто об рельс звонили. Но не слышал никто. И еще приметил Шухов: вошел в
барак надзиратель Курносенький -- совсем маленький паренек с румяным лицом.
Держал он в руках бумажку, и по этому, и по повадке видно было, что он
пришел не курильщиков ловить и не на проверку выгонять, а кого-то искал.
Курносенький сверился с бумажкой и спросил:
-- Сто четвертая где?
-- Здесь, -- ответили ему. А эстонцы папиросу припрятали и дым разогнали.
-- А бригадир где?
-- Ну? -- Тюрин с койки, ноги на пол едва приспустя.
-- Объяснительные записки, кому сказано, написали?
-- Пишут! -- уверенно ответил Тюрин.
-- Сдать надо было уже.
-- У меня -- малограмотные, дело нелегкое. (Это про Цезаря он и про
кавторанга. Ну, и молодец бригадир, никогда за словом не запнется). Ручек
нет, чернила нет.
-- Надо иметь.
-- Отбирают!
-- Ну, смотри, бригадир, много будешь говорить -- и тебя посажу! -- незло
пообещал Курносенький. -- Чтоб утром завтра до развода объяснительные были в
надзирательской! И указать, что недозволенные вещи все сданы в каптерку
личных вещей. Понятно?
-- Понятно.
("Пронесло кавторанга!" -- Шухов подумал. А сам кавторанг и не слышит
ничего, над колбасой там заливается.)
-- Теперь та-ак, -- надзиратель сказал. -- Ще -- триста одиннадцать --
есть у тебя такой?
-- Надо по списку смотреть, -- темнит бригадир. -- Рази ж их запомнишь,
номера собачьи? (Тянет бригадир, хочет Буйновского хоть на ночь спасти, до
проверки дотянуть.)
-- Буйновский -- есть?
-- А? Я! -- отозвался кавторанг из-под шуховской койки, иэ укрыва.
Та'к вот быстрая вошка всегда первая на гребешок попадает.
-- Ты? Ну, правильно, Ще -- триста одиннадцать. Собирайся.
-- Ку-да?
-- Сам знаешь.
Только вздохнул капитан да крякнул. Должно быть, темной ночью в море
бурное легче ему было эскадру миноносцев выводить, чем сейчас от дружеской
беседы в ледяной карцер.
-- Сколько суток-то? -- голосом упав, спросил он.
-- Десять. Ну, давай, давай быстрей!
И тут же закричали дневальные:
-- Проверка! Проверка! Выходи на проверку!
Это значит, надзиратель, которого прислали проверку проводить, уже в
бараке.
Оглянулся капитан -- бушлат брать? Так бушлат там сдерут, одну телогрейку
оставят. Выходит, как есть, так и иди. Понадеялся капитан, что Волковой
забудет (а Волковой никому ничего не забывает), и не приготовился, даже
табачку себе в телогрейку не спрятал. А в руку брать -- дело пустое, на
шмоне тотчас и отберут.
Все ж пока он шапку надевал, Цезарь ему пару сигарет сунул.
-- Ну, прощайте, братцы, -- растерянно кивнул кавторанг 104-й бригаде и
пошел за надзирателем.
Крикнули ему в несколько голосов, кто -- мол, бодрись, кто -- мол, не
теряйся, -- а что ему скажешь? Сами клали БУР, знает 104-я: стены там
каменные, пол цементный, окошка нет никакого, печку топят -- только чтоб лед
со стенки стаял и на полу лужей стоял. Спать -- на досках голых, если зубы
не растрясешь, хлеба в день -- триста грамм, а баланда -- только на третий,
шестой и девятый дни.
Десять суток! Десять суток здешнего карцера, если отсидеть их строго и до
конца, -- это значит на всю жизнь здоровья лишиться. Туберкулез, и из
больничек уже не вылезешь.
А по пятнадцать суток строгого кто отсидел -- уж те в земле сырой.
Пока в бараке живешь -- молись от радости и не попадайся.
-- А ну, выходи, считаю до трех! -- старший барака кричит. -- Кто до трех
не выйдет -- номера запишу и гражданину надзирателю передам!
Старший барака -- вот еще сволочь старшая. Ведь скажи, запирают его
вместе ж с нами в бараке на всю ночь, а держится начальством, не боится
никого. Наоборот, его' все боятся. Кого надзору продаст, кого сам в морду
стукнет. Инвалид считается, потому что палец у него один оторван в драке, а
мордой -- урка. Урка он и есть, статья уголовная, но меж других статей
навесили ему пятьдесят восемь -- четырнадцать, потому и в этот лагерь попал.
Свободное дело, сейчас на бумажку запишет, надзирателю передаст -- вот
тебе и карцер на двое суток с выводом. То медленно тянулись к дверям, а тут
как загустили, загустили, да с верхних коек прыгают медведями и прут все в
двери узкие.
Шухов, держа в руке уже скрученную, давно желанную цигарку, ловко
спрыгнул, сунул ноги в валенки и уж хотел идти, да пожалел Цезаря. Не