заработать еще от Цезаря хотел, а пожалел от души: небось много он об себе
думает. Цезарь, а не понимает в жизни ничуть: посылку получив, не гужеваться
надо было над ней, а до проверки тащить скорей в камеру хранения. Покушать
-- отложить можно. А теперь -- что вот Цезарю с посылкой делать? С собой
весь мешочище на проверку выносить -- смех! -- в пятьсот глоток смех будет.
Оставить здесь -- неровен час, тяпнут, кто с проверки первый в барак вбежит.
(В Усть-Ижме еще лютей законы были: там, с работы возвращаясь, блатные
опередят, и пока задние войдут, а уж тумбочки их обчищены.)
Видит Шухов -- заметался Цезарь, тык-мык, да поздно. Сует колбасу и сало
себе за пазуху -- хоть с ими-то на проверку выйти, хоть их спасти.
Пожалел Шухов и научил:
-- Сиди, Цезарь Маркович, до последнего, притулись туда, во теми, и до
последнего сиди. Аж когда надзиратель с дневальными будет койки обходить, во
все дыры заглядать, тогда выходи. Больной, мол! А я выйду первый и вскочу
первый. Вот так...
И убежал.
Сперва протискивался Шухов круто (цигарку свернутую оберегая, однако, в
кулаке). В коридоре же, общем для двух половин барака, и в сенях никто уже
вперед не перся, зверехитрое племя, а облепили стены в два ряда слева и в
два справа -- и только проход посрединке на одного человека оставили пустой:
проходи на мороз, кто дурней, а мы и тут побудем. И так целый день на
морозе, да сейчас лишних десять минут мерзнуть? Дураков, мол, нет. Подохни
ты сегодня, а я завтра!
В другой раз и Шухов так же жмется к стеночке. А сейчас выходит шагом
широким да скалится еще:
-- Чего испугались, придурня'? Сибирского мороза не видели? Выходи на
волчье солнышко греться! Дай, дай прикурить, дядя!
Прикурил в сенях и вышел на крыльцо. "Волчье солнышко" -- так у Шухова в
краю ино месяц в шутку зовут.
Высоко месяц вылез! Еще столько -- и на самом верху будет! Небо белое, аж
с сузеленью, звезды яркие да редкие. Снег блестит, бараков стены тож белые
-- и фонари мало влияют.
Вон у того барака толпа черная густеет -- выходят строиться. И у другого
вон. И от барака к бараку не так разговор гудёт, как снег скрипит.
Со ступенек спустясь, стало лицом к дверям пять человек, и еще за ними
трое. К тем трем во вторую пятерку и Шухов пристроился. Хлебца пожевав, да с
папироской в зубах стоять тут можно. Хорош табак, не обманул латыш -- и
дерунок, и духовит.
Понемножку еще из дверей тянутся, сзади Шухова уже пятерки две-три.
Теперь кто вышел, этих зло разбирает: чего [те] гады жмутся в коридоре, не
выходят. Мерзни за них.
Никто из зэков никогда в глаза часов не видит, да и к чему они, часы?
Зэку только надо знать -- скоро ли подъем? До развода сколько? до обеда? до
отбоя?
Всё ж говорят, что проверка вечерняя бывает в девять. Только не кончается
она в девять никогда, шурудят проверку по второму да по третьему разу.
Раньше десяти не уснешь. А в пять часов, толкуют, подъем. Дива и нет, что
молдаван нынче перед съемом заснул. Где зэк угреется, там и спит сразу. За
неделю наберется этого сна недоспанного, так если в воскресенье не прокатят
-- спят вповалку бараками целыми.
Эх, да и повалили ж! повалили зэки с крыльца! -- это старший барака с
надзирателем их в зады шугают! Так их, зверей!
-- Что? -- кричат им первые ряды. -- Комбинируете, гады? На дерьме
сметану собираете? Давно бы вышли -- давно бы посчитали.
Выперли весь барак наружу. Четыреста человек в бараке -- это восемьдесят
пятерок. Выстроились все в хвост, сперва по пять строго, а там -- шалманом.
-- Разберись там, сзади! -- старший барака орет со ступенек.
Хуб хрен, не разбираются, черти!
Вышел из дверей Цезарь, жмется -- [с понтом] больной, за ним дневальных
двое с той половины барака, двое с этой и еще хромой один. В первую пятерку
они и стали, так что Шухов в третьей оказался. А Цезаря в хвост угнали.
И надзиратель вышел на крыльцо.
-- Раз-зберись по пять! -- хвосту кричит, глотка у него здоровая.
-- Раз-зберись по пять! -- старший барака орет, глотка еще здоровше.
Не разбираются, хуб хрен.
Сорвался старший барака с крыльца, да туда, да матом, да в спины!
Но -- смотрит: кого. Только смирных лупцует.
Разобрались. Вернулся. И вместе с надзирателем:
-- Первая! Вторая! Третья!...
Какую назовут пятерку -- со всех ног, и в барак. На сегодня с
начальничком рассчитались!
Рассчитались бы, если без второй проверки. Дармоеды эти, лбы широкие,
хуже любого пастуха считают: тот и неграмотен, а стадо гонит, на ходу знает,
все ли телята. А этих и натаскивают, да без толку.
Прошлую зиму в этом лагере сушилок вовсе не было, обувь на ночь у всех в
бараке оставалась -- так вторую, и третью, и четвертую проверку на улицу
выгоняли. Уж не одевались, а так, в одеяла укутанные выходили. С этого года
сушилки построили, не на всех, но через два дня на третий каждой бригаде
выпадает валенки сушить. Так теперь вторые разы стали считать в бараках: из
одной половины в другую перегоняют.
Шухов вбежал хоть и не первый, но с первого глаз не спуская. Добежал до
Цезаревой койки, сел. Сорвал с себя валенки, взлез на вагонку близ печки и
оттуда валенки свои на печку уставил. Тут -- кто раньше займет. И -- назад,
к Цезаревой койке. Сидит, ноги поджав, одним глазом смотрит, чтобы Цезарев
мешок из-под изголовья не дернули, другим, -- чтоб валенки его не спихнули,
кто печку штурмует.
-- Эй! -- крикнуть пришлось, -- ты! рыжий! А валенком в рожу если? Свои
ставь, чужих не трог!
Сыпят, сыпят в барак зэки. В 20-й бригаде кричат:
-- Сдавай валенки!
Сейчас их с валенками из барака выпустят, барак запрут. А потом бегать
будут:
-- Гражданин начальник! Пустите в барак!
А надзиратели сойдутся в штабном -- и по дощечкам своим бухгалтерию
сводить, убежал ли кто или все на месте.
Ну, Шухову сегодня до этого дела нет. Вот и Цезарь к себе меж вагонками
ныряет.
-- Спасибо, Иван Денисыч!
Шухов кивнул и, как белка, быстро залез наверх. Можно двухсотграммовку
доедать, можно вторую папиросу курнуть, можно и спать.
Только от хорошего дня развеселился Шухов, даже и спать вроде не хочется.
Стелиться Шухову дело простое: одеяльце черноватенькое с матраса содрать,
лечь на матрас (на простыне Шухов не спал, должно, с сорок первого года, как
из дому; ему чудно даже, зачем бабы простынями занимаются, стирка лишняя),
голову -- на подушку стружчатую, ноги -- в телогрейку, сверх одеяла --
бушлат; и: слава тебе, Господи, еще один день прошел!
Спасибо, что не в карцере спать, здесь-то еще можно.
Шухов лег головой к окну, а Алешка на той же вагонке, через ребро доски
от Шухова, -- обратно головой, чтоб ему от лампочки свет доходил. Евангелие
опять читает.
Лампочка от них не так далеко, можно читать и шить даже можно.
Услышал Алешка, как Шухов вслух Бога похвалил, и обернулся.
-- Ведь вот, Иван Денисович, душа-то ваша просится Богу молиться. Почему
ж вы ей воли не даете, а?
Покосился Шухов на Алешку. Глаза, как свечки две, теплятся. Вздохнул.
-- Потому, Алешка, что молитвы те, как заявления, или не доходят, или "в
жалобе отказать".
Перед штабным бараком есть такие ящичка четыре, опечатанные, раз в месяц
их уполномоченный опоражнивает. Многие в те ящички заявления кидают. Ждут,
время считают: вот через два месяца, вот через месяц ответ придет.
А его нету. Или: "отказать".
-- Вот потому, Иван Денисыч, что молились вы мало, плохо, без усердия,
вот потому и не сбылось по молитвам вашим. Молитва должна быть неотступна! И
если будете веру иметь, и скажете этой горе -- перейди! -- перейдет.
Усмехнулся Шухов и еще одну папиросу свернул. Прикурил у эстонца.
-- Брось ты, Алешка, трепаться. Не видал я, чтобы горы ходили. Ну,
признаться, и гор-то самих я не видал. А вы вот на Кавказе всем своим
баптистским клубом молились -- хоть одна перешла?
Тоже горюны: Богу молились, кому они мешали? Всем вкруговую по двадцать
пять сунули. Потому пора теперь такая: двадцать пять, одна мерка.
-- А мы об этом не молились, Денисыч, -- Алешка внушает. Перелез с
евангелием своим к Шухову поближе, к лицу самому. -- Из всего земного и
бренного молиться нам Господь завещал только о хлебе насущном: "Хлеб наш
насущный даждь нам днесь!"
-- Пайку, значит? -- спросил Шухов.
А Алешка свое, глазами уговаривает больше слов и еще рукой за руку
тереблет, поглаживает:
-- Иван Денисыч! Молиться не о том надо, чтобы посылку прислали или чтоб
лишняя порция баланды. Что высоко у людей, то мерзость перед Богом! Молиться
надо о духовном: чтоб Господь с нашего сердца накипь злую снимал...
-- Вот слушай лучше. У нас в поломенской церкви поп...
-- О попе твоем -- не надо! -- Алешка просит, даже лоб от боли
переказился.
-- Нет, ты все ж послушай. -- Шухов на локте поднялся. -- В Поломне,
приходе нашем, богаче попа нет человека. Вот, скажем, зовут крышу крыть, так
с людей по тридцать пять рублей в день берем, а с попа -- сто. И хоть бы
крякнул. Он, поп поломенский, трем бабам в три города алименты платит, а с
четвертой семьей живет. И архиерей областной у него на крючке, лапу жирную
наш поп архиерею дает. И всех других попов, сколько их присылали, выживает,
ни с кем делиться не хочет...
-- Зачем ты мне о попе? Православная церковь от евангелия отошла. Их не
сажают или пять лет дают, потому что вера у них не твердая.
Шухов спокойно смотрел, куря, на Алешкино волнение.
-- Алеша, -- отвел он руку его, надымив баптисту и в лицо. Я ж не против
Бога, понимаешь. В Бога я охотно верю. Только вот не верю я в рай и в ад.
Зачем вы нас за дурачков считаете, рай и ад нам сулите? Вот что мне не
нравится.
Лег Шухов опять на спину, пепел за головой осторожно сбрасывает меж
вагонкой и окном, так чтоб кавторанговы вещи не прожечь. Раздумался, не
слышит, чего там Алешка лопочет.
-- В общем, -- решил он, -- сколько ни молись, а сроку не скинут. Так [от
звонка до звонка] и досидишь.
-- А об этом и молиться не надо! -- ужаснулся Алешка. -- Что' тебе воля?
На воле твоя последняя вера терниями заглохнет! Ты радуйся, что ты в тюрьме!
Здесь тебе есть время о душе подумать! Апостол Павел вот как говорил: "Что
вы плачете и сокрушаете сердце мое? Я не только хочу быть узником, но готов
умереть за имя Господа Иисуса!"
Шухов молча смотрел в потолок. Уж сам он не знал, хотел он воли или нет.
Поначалу-то очень хотел и каждый вечер считал, сколько дней от сроку прошло,
сколько осталось. А потом надоело. А потом проясняться стало, что домой
таких не пускают, гонят в ссылку. И где ему будет житуха лучше -- тут ли,
там -- неведомо.
Только б то и хотелось ему у Бога попросить, чтобы -- домой.
А домой не пустят...
Не врет Алешка, и по его голосу и по глазам его видать, что радый он в
тюрьме сидеть.
-- Вишь, Алешка, -- Шухов ему разъяснил, -- у тебя как-то ладно
получается: Христос тебе сидеть велел, за Христа ты и сел. А я за что сел?
За то, что в сорок первом к войне не приготовились, за это? А я при чем?
-- Что-то второй проверки нет... -- Кильдигс со своей койки заворчал.
-- Да-а! -- отозвался Шухов. -- Это нужно в трубе угольком записать, что
второй проверки нет. -- И зевнул: -- Спать, наверно.
И тут же в утихающем усмиренном бараке услышали грохот болта на внешней
двери. Вбежали из коридора двое, кто валенки относил, и кричат:
-- Вторая проверка!
Тут и надзиратель им вслед:
-- Вы'ходи на ту половину!
А уж кто и спал! Заворчали, задвигались, в валенки ноги суют (в кальсонах
редко кто, в брюках ватных так и спят -- без них под одеяльцем не улежишь,
скоченеешь).
-- Тьфу, проклятые! -- выругался Шухов. Но не очень он сердился, потому