она рдела.
Муж Ларисы Николаевны был тюлень. Семья для него давно стала мягкой
подушкой, а он для жены -- принадлежностью квартиры. Придя с работы он
долго, с наслаждением обедал, потом спал. Потом, прочухиваясь, читал газеты
и крутил приёмник (приёмники свои прежние он то и дело продавал и покупал
новейшей марки). Только футбольный матч, где по роду службы он всегда болел
за "Динамо", вызывал в нём возбуждение и даже страсть. Во всём он был тускл,
однообразен. Да и у других мужчин её окружения досуг был рассказывать о
своих заслугах, наградах, играть в карты, пить до багровости, а в пьяном
образе лезть и лапать.
Сологдин опять уставился в свой чертёж. Лариса Николаевна продолжала, не
отрываясь, смотреть на его лицо, ещё и ещё раз на его усы, на бородку, на
сочные губы.
Об эту бородку хотелось уколоться и потереться.
-- Дмитрий Александрович! -- опять прервала она молчание. -- Я вам очень
мешаю?
-- Да есть немножко... -- ответил Сологдин. Последние вершки требовали
ненарушимой углублённой мысли. Но соседка мешала. Сологдин оставил пока
чертёж, развернулся к столу, тем самым и к Еминой, и стал разбирать
незначительные бумаги.
Слышно было, как мелко тикали часы у неё на руке.
По коридору прошла группа людей, сдержанно разговаривая. Из дверей
соседней Семёрки раздался немного шепелявый голос Мамурина: "Ну, скоро там
трансформатор?" и раздражённый выкрик Маркушева: "Не надо было им давать,
Яков Иваныч!.."
Лариса Николаевна положила руки перед собой на стол, скрестила, утвердила
на них подбородок и так снизу вверх растомчиво смотрела на Сологдина.
А он -- читал.
-- Каждый день! каждый час! -- почти шептала она, благоговейно. -- В
тюрьме и так заниматься!.. Вы -- необыкновенный человек, Дмитрий
Александрович!
На это замечание Сологдин сразу поднял голову.
-- Что ж с того, что тюрьма, Лариса Николавна? Я сел двадцати пяти лет,
говорят, что выйду сорока двух. Но я в это не верю. Обязательно ещё набавят.
У меня пройдёт в лагерях лучшая часть жизни, весь расцвет моих сил. Внешним
условиям подчиняться нельзя, это оскорбительно.
-- У вас всё по системе!
-- На свободе или в тюрьме -- какая разница? -- мужчина должен
воспитывать в себе непреклонность воли, подчинённой разуму. Из лагерных лет
я семь провёл на баланде, моя умственная работа шла без сахара и без
фосфора. Да если вам рассказать...
Но кому это было доступно из непереживших?
Внутрилагерная следственная тюрьма, выдолбленная в горе. И [кум]- старший
лейтенант Камышан, одиннадцать месяцев крестивший Сологдина на второй срок,
на новую десятку. Бил он палкой по губам, чтоб сыпались зубы с кровью. Если
приезжал в лагерь верхом (он хорошо сидел в седле) -- в этот день бил
рукояткой хлыста.
Шла война. Даже на воле нечего было есть. А -- в лагере? Нет, а -- в
Горной закрытке?
Ничего не подписал Сологдин, наученный первым следствием. Но
предназначенную десятку всё равно получил. Прямо с суда его отнесли в
стационар. Он умирал. Уже ни хлеба, ни каши, ни баланды не принимало его
тело, обречённое распасться.
Был день, когда его свалили на носилки и понесли в морг -- разбивать
голову большим деревянным молотком перед тем, как отвозить в могильник. А он
-- пошевелился...
-- Расскажите!..
-- Нет, Лариса Николавна! Это решительно невозможно описать! -- легко,
радостно уверял теперь Сологдин.
И оттуда! -- и оттуда! -- о, сила обновления жизни! -- через годы неволи,
через годы работы! -- к чему он взлетел?!
-- Расскажите! -- клянчила раскормленная женщина всё так же снизу вверх,
со скрещенных рук.
Разве только вот что было ей доступно понять: в той истории замешалась и
женщина. Выбор Камышана ускорился оттого, что он приревновал Сологдина к
медицинской сестре, зэчке. И приревновал не зря. Ту медсестру Сологдин и
сегодня вспоминал с такой внятной благодарностью тела, что отчасти даже не
жалел, получив из-за неё срок.
Было и сходство той медсестры и этой копировщицы: они обе -- колосились.
Женщины маленькие и худенькие были для Сологдина уроды, недоразумение
природы.
Указательным пальцем с очень вымытой кожей, с круглым ногтем, малиновым
от маникюра, Емина бесцельно и безуспешно разглаживала измятый уголок
застилающей кальки. Она почти совсем опустила на скрещенные руки голову, так
что обратила к Сологдину крутой венец могучих кос.
-- Я очень виновата перед вами, Дмитрий Александрович...
-- В чём же?
-- Один раз я стояла у вашего стола, опустила глаза и увидела, что вы
пишете письмо... Ну, как это бывает, знаете, совершенно случайно... И в
другой раз...
-- ... Вы опять совершенно случайно скосили глаза...?
-- И увидела, что вы опять пишете письмо, и как будто то же самое...
-- Ах, вы даже различили, что -- то же самое?! И ещё в третий раз? Было?
-- Было...
-- Та-ак... Если, Лариса Николавна, это будет продолжаться, мне придётся
отказаться от ваших услуг как прозрачно-обводчицы. А жаль, вы неплохо
чертите.
-- Но это было давно! С тех пор вы не писали.
-- Однако, вы тогда же немедленно донесли майору Шикиниди?
-- Почему -- Шикиниди?
-- Ну, Шикину. Донесли?
-- Как вы могли это подумать!
-- А тут и думать нечего. Неужели майор Шикиниди не поручил вам шпионить
за моими действиями, словами и даже мыслями? -- Сологдин взял карандаш и
поставил палочку на белом листе. -- Ведь поручал? Говорите честно!
-- Да... поручал...
-- И сколько вы написали доносов?
-- Дмитрий Александрович! Я, наоборот, -- самые лучшие характеристики!
-- Гм... Ну, пока поверим. Но предупреждение моё остаётся в силе.
Очевидно, здесь непреступный случай чисто-женского любопытства. Я
удовлетворю его. Это было в сентябре. Не три, а пять дней подряд я писал
письмо своей жене.
-- Вот это я и хотела спросить: у вас есть жена? Она ждёт вас? Вы пишете
ей такие длинные письма?
-- Жена у меня есть, -- медленно углублённо ответил Сологдин, -- но так,
что как будто её и нет. Даже писем я ей теперь писать не могу. Когда же
писал -- нет, я писал не длинные, но я подолгу их оттачивал. Искусство
письма, Лариса Николавна, это очень трудное искусство. Мы часто пишем письма
слишком небрежно, а потом удивляемся, что теряем близких. Уже много лет жена
не видела меня, не чувствовала на себе моей руки. Письма -- единственная
связь, через которую я держу её вот уже двенадцать лет.
Емина подвинулась. Она локтями дотянулась до обреза стола Сологдина и
оперлась так, обжав ладонями своё бесстрашное лицо.
-- Вы уверены, что держите? А -- зачем, Дмитрий Александрович, зачем?
Двенадцать лет прошло, да пять ещё осталось -- семнадцать! Вы отнимаете у
неё молодость! Зачем? Дайте ей жить!
Голос Сологдина звучал торжественно:
-- Среди женщин, Лариса Николаевна, есть особый разряд. Это -- подруги
викингов, это -- светлоликие Изольды с алмазными душами. Вы не могли их
знать, вы жили в пресном благополучии.
Она жила среди чужаков, среди врагов.
-- Дайте ей жить! -- настаивала Лариса Николаевна.
Нельзя было узнать в ней той важной дамы, какою она проплывала по
коридорам и лестницам шарашки. Она сидела, прильнув к столу Сологдина,
слышно дышала, и -- в заботе о неведомой ей жене Сологдина? -- разгорячённое
лицо её стало почти деревенское.
Сологдин сощурился. Знал он это всеобщее свойство женщин: острое чутьё на
мужской взлёт, на успех, на победу. Внимание победителя вдруг нужно каждой.
Ничего не могла знать Емина о разговоре с Челновым, о конце работы -- но
чувствовала всё. И летела, и толкалась в натянутую между ними железную сетку
режима.
Сологдин покосился в глубину её разошедшейся блузки и поставил палочку на
розовом листе.
-- Дмитрий Александрович! И вот это. Я уже много недель мучаюсь -- что за
палочки вы ставите? А потом через несколько дней зачёркиваете? Что это
значит?
-- Я боюсь, вы опять проявляете доглядательские наклонности. -- Он взял в
руки белый лист. -- Но извольте: палочки я ставлю всякий раз, когда
употребляю без крайней необходимости иноземное слово в русской речи. Счёт
этих палочек есть мера моего несовершенства. Вот за слово "капитализм",
которое я не нашёлся сразу заменить "толстосумством", и за слово "шпионить",
которое я сгоряча поленился заменить словом "доглядать", -- я и поставил
себе две палочки.
-- А на розовом? -- добивалась она.
-- А вы заметили, что и на розовом?
-- И даже чаще, чем на белом. Это тоже -- мера вашего несовершенства?
-- Тоже, -- отрывисто сказал Сологдин. -- На розовом я ставлю себе
[пеневые], по-вашему будет -- штрафные, палочки и потом наказываю себя по их
числу. Отрабатываю. На дровах.
-- Штрафные -- за что? -- тихо спросила она. Так и должно было быть! Раз
он вышел на зенитную дугу -- в тот же миг с извинением даже женщину посылает
ему капризная судьба. Или всё отнять, или всё дать, у судьбы так.
-- А зачем вам? -- ещё строго спрашивал он.
-- За что?.. -- тихо, тупо повторяла Лариса.
Здесь было отмщение им всем, их клану МВД. Отмщение и обладание,
истязание и обладание -- они в чём-то сходятся.
-- А вы замечали, [когда я] их ставлю?
-- Замечала, -- как выдох ответила Лариса.
Дверной ключ с алюминиевой бирочкой, с выбитым номером комнаты лежал на
её застилающей кальке.
И -- большой зелёный шерстяной тёплый ком дышал перед Сологдиным.
Ждал распоряжения.
Сологдин сощурился и скомандовал:
-- Пойди запри дверь! Быстро!
Лариса отпрянула от стола, резко встала -- и с грохотом упал её стул.
Что он наделал, зарвавшийся раб! Она идёт жаловаться?
Она сгребла ключ и с перевалкою пошла запирать.
Торопливой рукой Сологдин поставил на розовом листе пять палочек кряду.
Больше не успел.
Никому не хотелось работать в воскресенье -- и вольным тоже. Они
притянулись на работу вяло, без обычной будней давки в автобусах, и строили,
как бы им тут только пересидеть до шести вечера.
Но воскресный день выдался тревожней буднего. Около десяти часов утра к
главным воротам подошли три очень длинных и очень обтекаемых легковых
автомобиля. Стража на вахте взяла под козырёк. Миновав ворота, а затем
сощурившегося на них рыжего дворника Спиридона с метлой, автомобили по
обесснежевшим гравийным дорожкам подкатили к парадному подъезду института.
Изо всех трёх стали выходить большие чины, блеща золотом погонов, -- и не
медля, и не ожидая встречи, сразу подниматься на третий этаж, в кабинет
Яконова. Их не успели как следует рассмотреть. По одним лабораториям
пронёсся слух, что приехал сам министр Абакумов и с ним восемь генералов. В
других лабораториях продолжали сидеть спокойно, не ведая о нависшей грозе.
Правда была наполовину: приехал только замминистра Селивановский и с ним
четыре генерала.
Но случилось небывалое -- инженер-полковника Яконова всё ещё не было на
работе. Пока испуганный дежурный по объекту (проворно задвинувший ящик
стола, в котором, маскируясь, читал детектив) звонил на квартиру к Яконову,
а потом докладывал замминистру, что полковник Яконов лежит дома в сердечном
припадке, но уже одевается и едет, -- заместитель Яконова, майор Ройтман,
худенький, с перехватом в талии, оправляя неловко сидящую на нём портупею и
цепляясь за ковровые дорожки (он был очень близорук), поспел из Акустической
лаборатории и представился начальству. Он спешил не только потому, что так
требовал устав, но и для того, чтоб успеть отстоять интересы возглавляемой
им внутриинститутской оппозиции: Яконов всегда оттеснял его от разговоров с
высоким начальством. Уже зная подробности ночного вызова Прянчикова, Ройтман