в глазах и стеклах набирающего скорость состава: моя среднего роста мама в
демисезонном коричневом жакете с воротником из болезненной степной лисы,
мама в чешуйчатой, твердой на вид, шляпке, сделанной неизвестно из чего, в
ботах; и я - худой и высокий, в темном пыльнике на шести пуговицах,
перешитом из прокурорской шинели отца, в ужасной бордовой кепке, в ботинках
с полузаклепками и с галошами. Мы отлетаем от станции все дальше,
растворяясь в мире пригородных вещей, звуков и красок, с каждым движением
все более проникаем в песок, в кору деревьев, становимся оптической ложью,
вымыслом, детской забавой, игрой света и тени. Мы преломляемся в голосах
птиц и людей, мы обретаем бессмертие несуществующего. Дом маэстро - на краю
поселка; напоминает корабль, сложенный из кубиков и спичечных коробков. Ты
видишь маэстро издалека: он стоит посреди застекленной веранды, перед
пюпитром, упражняясь на небольшой флейте, которая в иные дни кажется
подзорной трубой; к тому же, у него черная, как у пиратского капитана,
наглазная повязка. Сад полон черных, изуродованных сквозняками деревьев, а
по озеру, тронутые изысканностью мелодии, в холодном и жестком свечении
воскресного неба, остекленело плывут лодки. Добрый день, маэстро, вот мы и
пришли, мы снова здесь, чтобы заниматься. Мы так соскучились по музыке, по
вас и по вашему саду. Двери веранды распахиваются, капитан не торопясь
движется нам навстречу. Мама, какое у тебя лицо! Неужели это озерный ветер
так изменил его. Сейчас, вот уже сейчас. Мама, я не поспеваю за тобой.
Сейчас. Сейчас мы ступим на порог дома и канем в его странную архитектуру,
впитаемся в коридоры, лестницы, этажи. Вот уже входим. Раз. Два. Три.
Извините, сударь, я, кажется, слишком отвлекся от сути нашего
разговора. Я хочу сказать, что Савл Петрович по-прежнему сидит на
подоконнике спиной к окну. Босые ступни ног его покоятся на радиаторе, и
учитель, улыбаясь, говорит нам: да, я хорошо помню, что Перилло хотел
уволить меня по-щучьему. Но, подумав, он дал мне испытательный срок - две
недели, и чтобы не вылететь с работы, я решил проявить себя в лучшем виде. Я
решил стараться и стараться. Я решил не опаздывать в школу, решил купить и
носить сандалии, я поклялся вести уроки строго по плану. Я отдал бы
кому-нибудь половину дачного лета, лишь бы остаться с вами, друзья мои. Но
вот тут-то и получилось то самое, о чем я вас все расспрашиваю. Не помню -
понимаете? Я не помню, что произошло в период моего испытательного срока,
кажется, в самом его начале. Единственно, что я знаю - что это случилось
накануне очередного экзамена. Ученик такой-то, сделайте доброе дело,
помогите. Память моя с каждым днем становится все хуже, тускнеет, как
столовое серебро, которое лежит в буфете без пользы. Так подышите на это
серебро и протрите его фланелевой тряпочкой. Савл Петрович, отвечаем мы,
стоящие на кафеле - или как там еще называются эти плитки, - Савл
Петрович, мы знаем, мы теперь знаем, мы вспомнили, только не волнуйтесь. Да
я и не волнуюсь, господи, только рассказывайте, пожалуйста, рассказывайте.
Взволнованно. Савл Петрович, пожалуй, это будет крайне неприятная для вас
новость. Ну-ну, - поторапливает нас учитель, - я весь - внимание.
Понимаете, в чем дело, вы ведь раньше знали, что произошло, вы сами нам об
этом тогда и сообщили. Ну да, ну да, я же говорю: память моя серебру
подобна. Так слушайте. В тот день мы должны были сдавать последний экзамен
за такой-то класс, как раз ваш экзамен, географию. Нам назначили к девяти
утра, мы собрались в классе и ждали вас до двенадцати, но вы все не
приезжали. Щелкая каблуками на поворотах, явился Перилло и сказал, что
экзамен переносится на завтра. Кто-то из нашего числа предположил,что вы
больны, и мы решили навестить вас. Мы отправились в учительскую, и Тинберген
дала нам ваш городской адрес. Мы поехали. Дверь открыла какая-то женщина,
необыкновенно бледная, седая. Честно сказать, мы никогда не встречали
настолько меловой женщины. Говорила она едва слышно, сквозь зубы, а одета
была в непонятный пыльник цвета простыни, без пуговиц и без рукавов. Скорее,
то был даже не пыльник, но мешок, сшитый из двух простыней, в котором
вырезали только одно отверстие - для головы, - понимаете? Женщина сказала,
что она ваша родственница, и спросила, что передать. Мы отвечали, что ничего
не надо и поинтересовались, где найти вас, Савла Петровича, как, мол, вас
увидеть. А женщина говорит: он здесь теперь не живет, а живет за городом, на
даче, потому что весна. И предложила дать адрес, но мы вашу дачу, слава
Богу, знаем, и решили немедленно ехать. Погодите, - перебивает Савл, - в
то время я на самом деле переехал уже на дачу, но вы попали не в ту
квартиру, поскольку в моей квартире не могло быть никакой такой женщины, да
еще родственницы, у меня нет родственников, даже мужчин, моя квартира всегда
пустует с весны до осени, вы перепутали адрес. Возможно, Савл Петрович, -
говорим мы, - но та женщина почему-то вас знала, она же хотела объяснить,
как к вам на дачу попасть. Странно, - отвечает Савл задумчиво, - а какой
номер квартиры - вы не забыли? Такой-то, Савл Петрович. Такой-то? -
переспрашивает учитель. Да, такой-то. Мне тревожно, - говорит Савл, - я
ничего не соображаю, мне тревожно. Откуда там могла быть женщина? А вы не
заметили, там, около двери, на лестничной клетке - стояли санки? Стояли,
Савл Петрович, детские санки, желтые, с лямкой из фитиля для керосиновой
лампы. Верно, значит, верно, но, Боже мой, какая женщина? И почему седая,
почему в пыльнике? Я не знаю таких женщин, мне тревожно, впрочем -
продолжайте. Подавленно. И вот мы отправились к вам на дачу. Утро уже
кончилось, но, несмотря на, вдоль всей железной дороги, в кустах за полосой
отчуждения, вопреки поездам, продолжали согласно петь соловьи. Мы стояли в
тамбуре, ели мороженое и слышали их - они были громче всего на свете. Мы
полагаем, Савл Петрович, вы не забыли, как пройти от станции к вам на дачу,
и не станем описывать дорогу. Нужно только заметить, что в придорожных
канавах еще хранилась талая холодная вода и молодые листики подорожника
торопливо пили ее, чтобы выжить и жить. Можно упомянуть и о том, что на
садовых участках появились уже первые люди: жгли мусорные костры, копались в
земле, стучали молотками, отмахивались от первых пчел. Все в нашем поселке
было в тот день точно так же, как в соответсвующий день прошлого года и всех
прошлых лет, и наша дача стояла, утопая в шестилепестковой счастливой
сирени. Но там, в нашем саду, возились теперь какие-то другие дачники, не
мы, поскольку к тому времени мы продали нашу дачу. А может быть еще не
купили ее. Тут ничего нельзя утверждать с уверенностью, в данном случае все
зависит от времени, или наоборот - ничего от времени не зависит, мы можем
все перепутать, нам может показаться, что тот день был тогда-то, а
по-настоящему он приходится на совершенно иной срок. Ужасно плохо, если одно
накладывается на другое без всякой системы. Справедливо, справедливо, сейчас
мы даже не в состоянии утверждать с определенностью, была ли у нас, у нашей
семьи, какая-нибудь дача, или она была и есть, или она только будет. Один
ученый - это я читал в научном журнале - говорит: если вы находитесь в
городе и думаете в данный момент, что у вас за городом есть дача, это не
значит, будто она есть в действительности. И наоборот: лежа в гамаке на
даче, вы не можете думать всерьез, что город, куда вы собираетесь после
обеда, в действительности имеет место. И дача, и город, между которыми вы
мечетесь все лето, - пишет ученый, - лишь плоды вашего не в меру
расстроенного воображения. Ученый пишет: если вы желаете знать правду, то
вон она: у вас з д е с ь нет ничего - ни семьи, ни работы, ни времени, ни
пространства, ни вас самих, вы все это придумали. Согласен, - слышим мы
голос Савла, - я, сколько себя помню, никогда в этом не сомневался. И тут
мы сказали: Савл Петрович, но что-то все-таки есть, это столь же очевидно,
как то, что река называется. Но что же, что именно, учитель? И тут он
ответил: други милые, вы, возможно, не поверите мне, вашему отставной козы
барабанщику, цинику и охальнику, ветрогону и флюгеру, но поверьте мне иному
- нищему поэту и гражданину, явившемуся просветить и заронить искру в умы и
сердца, дабы воспламенились ненавистью и жаждой воли. Ныне кричу всею
кровью, своей, как кричат о грядущем отмщении: на свете нет ничего, на свете
нет ничего, на свете нет ничего, кроме Ветра! А Насылающий? - спросили мы.
И кроме Насылающего, - отвечал учитель. В утробах некрашенных батарей
шумела вода, за окном шагала тысяченогая неизбывная, неистребимая улица, в
подвалах котельной от одной топки к другой, мыча, метался с лопатой в руках
наш истопник и сторож, а на четвертом пушечно грохотала кадриль дураков,
потрясая основы всего учреждения.
Итак, наша дача стояла, утопая в шестилепестковой сирени. Но там, в
нашем саду, возились теперь другие, не мы, но, возможно, это были все-таки
мы, но, торопясь мимо себя в сторону Савла, мы не узнали себя. Мы спустились
до конца улицы, повернули налево, а потом - как это часто случается -
направо, и оказались на краю овсяной нивы, за которой, как вы знаете, струит
свои воды дачная Лета и начинается Край козодоя. На дороге, режущей пополам
овсяную ниву, мы повстречали почтальона Михеева, или Медведева. Он медленно
ехал на велосипеде, и хотя ветра не было, бороду почтальона развевал ветер,
и от нее - клочок за клочком - отлетали клочки, словно то была не борода,
но туча, обреченная буре. Мы поздоровались. Но хмурый - или же печальный?
- он не узнал нас и не ответил и покатил дальше, по направлению к
водокачке. Мы посмотрели ему вслед и: вы не встречали Норвегова? Не
оборачиваясь, являвший_собою идеал почтальоновелосипеда, монолит, раб,
намертво_примурованный к седлу, Михеев крикнул по-вороньи хрипло одно слово:
т а м. И рука его, отделившись от рычага управления, произвела жест,
запечатленный впоследствии на множествах древних икон и фресок: то была
рука, свидетельствующая о благости, и рука дарующая, рука призывающая и
смиряющая, рука, согбенная в локте и в запястье - ладонь же обращена к
безупречно сияющему небу, жест миротворца. И рука эта показала т у д а, в
сторону реки. Други, - перебивает Норвегов, - я рад, что на пути ко мне вы
встретили нашего уважаемого почтальона, в наших местах это считается доброй
приметой. Но мне снова тревожно, я хочу опять возвратиться к разговору о той
женщине, я жду очередных подробностей. Скажите, с кем или с чем вы могли бы
сравнить ее, дайте метафору, дайте сравнение, а то я не слишком четко
представляю ее себе. Дорогой отставник, мы могли бы сравнить ее с криком
ночной птицы, воплощенным в образе человеческом, а также с цветком
отцветающей хризантемы, а также с пеплом отгоревшей любви, да, с пеплом, с
дыханием бездыханного, с призраком, и еще: женщина, отворившая нам, была тот
бабушкин меловой ангел с одним надломленным крылом, тот - ну, вы, наверное,
знаете. Вот так номер, - отзывается Савл, - я начинаю подозревать худшее,
я в отчаянии, да не может этого быть, ведь вот же обычным образом беседую
здесь с вами, вот я слышу каждое ваше слово, чувствую, осязаю, вижу, а тем
не менее, как будто, будто бы, как следует из ваших описаний... нет, но я
имею право и не верить, не признавать, сказать - нет, не так ли?
Решительно. С растрепанными седыми волосами. Жестикулируя. Савл Петрович,