камней всегда хватает, как всегда хватает земли кедру. Вот земле может не
хватать кедров, и она может остаться каменистой пустошью. На что тебе
жаловаться? Нет потерянных возможностей, ибо дело твое быть семенем. Если у
тебя нет золота, режь кость. Если нет кости, режь дерево. Нет дерева,
собирай камни.
Для дородного министра с пухлыми веками, которого я отсек от моего
народа, не нашлось ни единой возможности ни в его поместьях, ни в тачках с
золотом, ни в погребах, набитых алмазами. Но для того, кто шел и споткнулся
о камень, приоткрылась необыкновенная возможность. А ты? Горюя, ты просишь
подарков, а не возможностей.
Тот, кто жалуется, что люди его обделили, сам отстранился от людей.
Тот, кто жалуется, что ему недодали любви, ошибается в понимании любви, --
любовь никогда не была подарком, который получают.
Никто и никогда не лишал тебя возможности любить. Ты в любой миг можешь
стать солдатом королевы. И королеве совсем не обязательно знать о тебе для
того, чтобы ты был счастлив. Мой геометр был влюблен в звезды. Светящуюся
нить он ощупывал разумом и превращал в закон. Он был путем, кладью,
повозкой. Пчелой расцветшей звезды. Он добывал свой мед. Я видел: он умирал
счастливым, благодарный тем нескольким фигурам и формулам, на которые
обменял свою жизнь. Счастлив был садовник моего сада, когда у него
раскрывалась новая роза. Звездам может не хватать геометра. Саду --
садовника. Но тебе не может не хватить звезд, садов, гальки, выброшенной из
пенных губ моря. Не говори мне, что ты нищ.
И вот что я понял, глядя на отдыхающих моих дозорных. Они с аппетитом
ужинают. Шутят, подначивают друг друга. Сейчас они противники нескончаемого
хождения по кругу, враги долгих часов бдения. Они рады, что избавились от
ярма. Ярмо их недруг. И это так естественно. Недруг -- и в то же время
неизбежный, необходимый, насущный для них удел. И война такой же удел, и
любовь. Я уже говорил тебе о воине, что светится светом любви. Говорил о
влюбленном, который становится достойным воином. Разве умирающий среди
песков закован в броню бесчувствия? Он молит: "Позаботься о моей любимой или
позаботься о моем доме, детях..." И поэтому тебе драгоценна его
жертвенность.
Я наблюдал за беженцами-берберами, они не шутили, не подтрунивали друг
над другом. Не подумай, что я веду речь о противодействии, об облегчении,
что наступит неизбежно, если удалить больной зуб.
Противодействия, контраста хватает ненадолго. Да, если вода станет
безвкусной, запретив ее пить, можно вернуть ей вкус. Она станет вкуснее.
Вкуснее рту, горлу, желудку, и ничему больше. Так вкусен ужин для моих
дозорных после тяжкой и неприятной работы. Разыгравшийся аппетит -- причина
их удовольствия. Можно, конечно, оживить жизнь и для моих берберов, кормя их
только по праздникам...
Но дозорного взращивают часы бдения. Хотя и дозорные тоже едят. Однако
совместный ужин дозорных нечто иное, нежели воловье стремление к кормушке и
обожествление желудка. Ужин их -- причащение хлебом, собравшим на вечерю
дозорных. Пусть они не догадываются об этом. Однако с их помощью хлебное
зерно становится бдением и взглядом, обнимающим город, и может случиться
так, что бдение и обнимающий город взгляд благодаря им возвеличат хлеб.
Хлеб, он ведь тоже разный, есть один хлеб и есть другой. Если ты хочешь
проникнуть в тайну дозорных, о которой они не подозревают, посмотри, как
обольщает кто-то из них в веселом квартале женщин, рассказывая им: "Стою я
как-то на крепостной стене, и вдруг у меня прямо над головой одна за другой
три пули, я и ухом не повел, не шевельнулся". И с гордостью откусывает
большой кусок хлеба. А ты, глупец, услышав эти слова, счел стыдливость любви
похвальбой бахвала. Знай: дозорный, рассказывая байки о своем стоянии на
посту озабочен не возвеличиванием себя -- ему хочется согреться тем
чувством, в каком он не признается и сам себе. Он никогда не признается, что
любит город. Он умрет ради своего божества, но оставит его безымянным. Он
служит ему, но не хочет сознаваться в этом. И того же молчания требует и от
тебя. Патетика его унижает. Не умея назвать свое божество, он инстинктивно
защищает его от твоих насмешек. И своих собственных тоже. Вот и разыгрывают
мои дозорные бахвалов и фанфаронов, без натуги вводя в заблуждение ради
того, чтобы где-то, в глубинах самих себя, прикоснуться к затаившемуся там
роднику любви.
И если красотка скажет: "Вот незадача, мало вас уцелеет после войны!"
-- ты услышишь, как охотно они с ней согласятся. Согласятся, изрыгая
ругательства и проклятья. Но втайне слова красотки им приятны, словно
признание. Ибо умрут они ради своей любви.
Но попробуй скажи им, что они любят, они расхохочутся тебе в лицо! За
дураков ты их, что ли, принимаешь, собираясь расплатиться цветистыми фразами
за их кровь?! Хотя храбрости им не занимать, ясное дело! Так тщеславятся
они. Из любовной стыдливости разыгрывают бахвалов. И правы, потому что иной
раз ты обманываешь их. Пользуясь их любовью к городу, отправляешь спасать
свои амбары. Презирая тебя, они постараются тебя уверить, что идут на смерть
из фанфаронства. Сам-то ты не любишь город. Они чувствуют в тебе сытого. Но
с любовью, без лишних слов, спасут твой город и с наглой усмешкой, будто
кость собаке, бросят тебе твои спасенные амбары, потому что и они часть
города.
CCI
Ты мне в помощь, когда меня обличаешь. Да, я ошибся, описывая увиденный
мною край. Не там поместил реку, позабыл эту деревню. Ты торжествуешь,
указывая на мои ошибки. Твоя работа мне по нраву. Есть ли у меня время все
измерить, все перечислить! Мне важно, чтобы ты увидел мир с той горы,
которую я выбрал. Ты увлекся моей работой, пошел дальше меня. Ты поддержал
меня там, где я дал слабину. Я рад.
Тебе кажется: раз ты разбил меня в пух и прах, то и я немедля ополчусь
на тебя, -- ты ошибся. Ты из породы логиков, историков, критиков, -- они
обсуждают форму носа и уха, но не видят лица целиком. Что мне за дело до
формулировки закона, до конкретики определения? Разработать их -- твое дело.
Если я хочу заразить тебя страстью к морю, я рассказываю тебе о плывущем
корабле, о звездной ночи и волшебном царстве ароматов, рожденном дальним
островом. "Наступает утро, -- говорю я тебе, -- и ты, пусть ничего вокруг на
взгляд не изменилось, попадаешь в обитаемый мир. По морю плывет не видимый
еще остров, похожий на корзинку, полную пряностей". И ты видишь, что твои
матросы, патлатые грубияны, томятся неведомым им томлением нежности. Образ
колокола возник прежде, чем ты услышал его звон, неповоротливому сознанию
нужно весомое гуденье, но тонкая струна в душе уже все уловила. И я уже
счастлив, потому что иду к саду, сулящему розы... И на море, в зависимости
от ветра, ты ловишь благоуханье любви, отдыха или смерти".
Но ты останавливаешь меня. Корабль, который я описал, не выдержит бури,
нужно перестроить его вот так, а можно вот этак. Я соглашаюсь. Измени! Я
ничего не понимаю в гвоздях, в досках. Потом ты отвергаешь пряности, которые
я тебе пообещал. Твои научные познания доказывают, что пряности должны быть
совершенно иные. Я соглашаюсь. Я ничего не смыслю в ботанике. Главное для
меня, чтобы ты построил корабль и собирал для меня далекие острова. Пусть
даже ты пустишься в путь ради того, чтобы меня опровергнуть. И опровергнешь
меня. Я первый поздравлю тебя с триумфом. А потом, в молчании моей любви,
пойду и навещу портовые улочки. Какими они стали после твоего возвращения?
Преображенный священнодействием поставленных парусов, звездной книги и
палубы, которую необходимо драить, ты, вернувшись, поешь своим сыновьям об
островах, что странствуют по морю, ты хочешь, чтобы и они пустились в путь.
А я? Я стою в тени, я слышу твою песню и, довольный, тихо ступая, ухожу.
Ты не можешь всерьез уличить меня в ошибке, не можешь опровергнуть,
уничтожить меня. Я -- питающая среда, а не вывод умозаключения. Разве
возможно убедить в ошибке скульптора, доказать, что вместо воина он должен
был вылепить женское лицо? На тебя будет смотреть женское лицо или воин...
Они просто будут перед тобой. Если я увлекся звездами, я уже не тоскую о
море. Я занят звездами. И когда я творю, что мне до твоих возражений? Ты --
тоже мой материал, а я леплю невиданное еще лицо. Поначалу ты будешь
протестовать. "Да это лоб, -- скажешь ты мне, -- а вовсе не плечо". --
"Возможно", -- отвечу я. "А это нос, а не ухо". -- "Возможно", -- отвечу я.
"Глаза", -- скажешь ты, не соглашаясь со мной, отойдешь, приблизишься,
посмотришь справа, потом слева, чтобы раскритиковать то, что я делаю. Но
рано или поздно придет минута, и перед тобой предстанет мое творение: такое
вот лицо, а не иное. И ты замолчишь.
Что мне до ошибок, в которых ты меня уличил? Истина запрятана куда
глубже. Слова для истины -- дурная одежда, любое из слов можно опровергнуть.
Язык мой неуклюж, и я часто противоречу сам себе. Но это не значит, что я
ошибся. Я всегда отличаю ловушку от добычи. О пригодности. ловушки я сужу по
добыче. Не логика связывает дробный мир воедино -- Бог, которому равно
служит каждая частичка. Слова мои неловки на первый взгляд, несвязны, но
внутри них я сам. Я просто есть, и все тут. Если женщина наряжена в платье,
я же не раздумываю: настоящие или нет на платье складки. Вот она идет, она
красива, плавно двигаются складки на ее платье, собираются, распрямляются и
все-таки сохраняют гармонию.
Я не знаю, есть ли логика в складках платьях. Но они заставляют
забиться сердце сильнее, вызывая соблазн желания.
CCII
Я заговорю с тобой о Млечном Пути, что протянулся над городом, и подарю
тебе его. Подарки мои просты. Я сказал: "И на устроенную так усадьбу смотрят
звезды". И сказал правду, ибо и твоя усадьба устроена точно так же. Слева
сарай, в нем осел. Справа дом, в нем жена и дети. Перед домом сад с оливами.
За твоим домом дом соседа. Вот и все твои дороги в обыденной скудости мирных
дней. Если тебе по нраву прибавлять к своим неурядицам чужие -- ведь и в
своих тогда больше смысла, -- ты постучишься к другу. Выздоровление его
ребенка сулит выздоровление твоему. Украденные у него ночью грабли наполняют
ночь неслышно крадущимися ворами. И бессонница твоя становится бдением.
Смерть твоего друга для тебя смертельна. Но если тебе по душе любовь, ты
поворачиваешься к собственному дому, улыбаясь, приносишь в подарок
переливчатую парчу, или новый кувшин, или благовония, или еще что-то, что
обращается в радостный смех, так веселее вспыхивает зимой огонь от
молчаливого кусочка дерева. И если с наступлением утра тебе нужно
приниматься за дела, ты поднимаешься и сонный идешь в сарай будить осла в
стойле, ты поглаживаешь его, похлопываешь по холке и, подтолкнув вперед,
выводишь на дорогу.
И если теперь ты только дышишь, то вокруг тебя поля и холмы -- пейзаж,
насыщенный силовыми линиями, перепадами, призывами, соблазнами, отказами,
пусть ты не воспользуешься ни одним из них, пусть ни за одним не последуешь,
но каждый твой шаг отмечен особым настроем. В твоем владении -- целая
страна, полная лесов, пустынь, садов, даже если сейчас ты о ней и думать не
думаешь, но все-таки ты принадлежишь такому вот укладу, а не другому.
Но я проложил еще одну дорогу в твоем царстве, и у тебя появилась еще
одна возможность смотреть и вперед, и назад, и вправо, и влево: я попросил
тебя поднять глаза к небесному своду, распростертому над твоим тесным