покидая самих себя, перебираются из одного поколения в другое. День и ночь и
по всем городам и весям пересотворяется живая ткань, обрывается, латается
кожа, и в себе самом я ощутил тянущую боль раны -- мучительное, нескончаемое
пересотворение.
"Но ведь люди, -- подумал я, -- живут не вещностью, а таимым в ней
смыслом, они должны передавать друг другу пароль".
Так оно и есть, и я вижу, как люди, стоит у них родиться ребенку, учат
его разбираться в употреблении слов, как учили бы тайному шифру -- ключу ко
всем их сокровищам. Желая передать ему дорогостоящее наследство, они
кропотливо торят в нем дороги, по которым станет возможным доставить ему
драгоценный груз. Ибо нелегко собрать воедино и поименовать эту весомую, но
незримую жатву, которую одно поколение должно передать другому.
Да, эта деревня излучает свет. А этот деревенский дом согревает душу.
Но если новое поколение расселится по домам, зная о них только то, что они
предназначены для жилья, -- что оно будет делать в этой пустыне? Ведь для
того, чтобы твои наследники наслаждались игрой на скрипке, нужно обучить их
музыкальному искусству, и, точно так же, для того, чтобы они стали людьми,
нужно дать им возможность узнать человеческие чувства, научить их видеть за
дробностью мира единую картину -- облик дома, владения, царства.
Если ты не научишь их видеть свою картину, новое поколение будет похоже
на племя варваров, раскинувшее лагерь во взятом приступом городе. Чем
порадуют варваров твои сокровища? У них нет к ним доступа, раз они не
получили ключа к языку, на котором ты говоришь. Для тех, кто ушел в смертную
сень, деревня эта была музыкальным инструментом, особой струной была каждая
ограда, каждое дерево, колодец, дом. У каждого дерева была своя история. В
каждом доме был свой уклад. У каждой ограды свои секреты. Прогулка
становилась мелодией, каждый шаг звучал по-особому, и ты складывал ту, какую
хотел. Но варвар, остановившийся на постой, не умеет заставить петь твою
деревню. Ему скучно, не умея проникнуть вглубь, он только и делает, что
наталкивается на стены и рушит их, разоряя все вокруг. Мстя инструменту за
свое неумение играть, он поджигает его, чтобы вознаградить себя хотя бы
каплей света. А потом сникает и зевает со скуки. Нужно знать, что горит, для
того чтобы свет был прекрасен, как пламя поставленной тобой свечи,
осветившей лик твоего божества. Но пламя, охватившее твой дом, безмолвно для
варвара -- для него это не жертвенное пламя.
Меня преследует видение: новое поколение, как насильник, вторгается в
обжитую раковину предыдущего. И мне показалось, что самое главное в моем
царстве -- уклад, ибо он принуждает человека передавать и принимать
наследство. Мне нужен житель, а не кочевник, приходящий неведомо откуда.
Вот почему я принуждаю вас тщательно исполнять все обряды и ритуалы, и
с их помощью я связываю рвущиеся нити, оберегая цельность моего народа, с
тем чтобы ничего не потерялось из его наследия. Да, конечно, дерево не
печется о своих семенах. Налетает ветер и уносит их, и это благо. Да,
конечно, насекомые не пекутся о своем потомстве. Его растит солнце. Их
единственное богатство -- телесность, телесность они и передают.
Но что станется с тобой, если некому взять тебя за руку и подвести к
собранному меду, он не веществен, он -- смысл этих вещей. Да, конечно, и ты
увидишь в книге буквы. Но я должен изрядно тебя помучить, чтобы подарить
тебе с их помощью ключ к стихам.
Я настаиваю: погребение должно быть торжественным. Дело ведь не в том,
чтобы опустить тело в землю. Дело в том, чтобы не потерять ничего из того
достояния, хранителем которого был усопший, чтобы оно не расточилось, словно
из разбитого сосуда. Трудно спасти все до капли. Долго приходится подбирать
за мертвецами. Долго придется тебе оплакивать их, размышлять об их жизни,
отмечать годовщины. Много раз придется тебе оборачиваться назад и смотреть,
не потерял ли ты чего-нибудь сущностного.
Торжественной должна быть и свадьба, что приуготовляет вскрик рождения.
Ибо дом, укрывающий вас, разом и хранилище, и житница, и запасник. Кто может
перечислить, что в нем содержится? Нужно и вам копить умение любить,
смеяться, наслаждаться поэзией, умение чеканить серебро, умение плакать и
размышлять, с тем чтобы в свой час вам было, что передать. Я хочу, чтобы
ваша любовь была кораблем, способным принять груз и перевезти его через
пропасть, отделяющую одно поколение от другого, я не хочу, чтобы она была
сожительством, основанным на проживании собранных запасов.
Торжеством должно быть и появление новорожденного, он и есть рана,
которую придется сшивать.
Потому я требую церемоний и тогда, когда ты женишься, и когда рожаешь,
и когда умираешь, когда разлучаешься и когда приезжаешь обратно, когда
начинаешь строить, когда вселяешься в дом, когда жнешь хлеб и когда
собираешь виноград, когда начинаешь войну и когда заключаешь мир.
Вот почему я требую, чтобы ты растил детей похожими на себя. Никакому
наставнику не передать им твоего наследства, его нет в учебниках. Любой
научит твоего ребенка тому, что ты знаешь, передав ему твой небольшой запас
разноречивых идей, но, если отделить его от тебя, он лишится того, чего не
найдешь в учебниках и не выразишь в слове. Расти их подобными себе из
опасения, как бы жизнь для них не стала безрадостным постоем на земле, где
гниют сокровища, от которых у них потерян ключ.
CLIV
Меня удручают чиновники моего царства, они преисполнены довольства.
-- Все хорошо и так, -- твердят они. -- Ведь совершенство недостижимо.
Спору нет, совершенство недостижимо. Назначение его в том, чтобы сиять
тебе подобно путеводной звезде. Оно направляет тебя и ведет. И значим всегда
только путь, нет наготовленного, которое позволило бы тебе сесть и отдыхать.
Стоит исчезнуть силовому полю, что напрягает тебя, и вот ты уже подобен
мертвецу.
А что, если мне неинтересна звезда, мне хочется сесть и подремать? Но
где же ты сядешь? Где сможешь подремать? Я не вижу места для отдыха. Если ты
нашел такое и отдыхаешь -- значит, ты что-то преодолел. Но за отдыхом вновь
-- поле боя, где ты должен опять побеждать. Не превращай одержанную победу в
паланкин, настаивая, что носилки и есть жизнь.
И с чем, если нет совершенства, сравнивать тебя, твое творение, чтобы
ощутить счастье?
CLV
Ты удивлен, что я придаю столько значения моим обрядам, полевому
проселку? Ты удивляешься, потому что слеп.
Взгляни на ваятеля, его мучает то, что невозможно сказать словами. Душа
человеческая неуловима, другое дело -- скелет, что остался от мертвеца. И,
стремясь передать несказанное, скульптор лепит из глины лицо.
Ты идешь, ты проходишь мимо его творения, смотришь на вылепленное им
лицо, может быть, грозное, а может быть, печальное, и продолжаешь свои путь.
Но ты уже не тот, что был. Чуть-чуть, но все же другой -- другой, потому что
ненадолго, но поглядел в другую сторону, ненадолго, но все-таки поглядел.
Ваятель ощущает невыразимое, пальцы его мнут и мнут глину. Лицо из
глины он поместил на твоем пути. И если ты следуешь этим путем, то и ты
почувствовал то, что чувствовал он.
Неважно, что тысяча лет отделяет движение его рук от твоего пути.
CLVI
Налетела песчаная буря, обрушила на нас обломки хижин дальнего оазиса,
туча птиц укрыла наш лагерь. В каждом из шатров были птицы, они жили с нами
и, не пугаясь, охотно садились на плечо, но им не хватало пищи, и, что ни
день, они гибли сотнями, мгновенно превращаясь в подобие древесной коры. Они
заражали воздух, и я приказал подбирать их. Их складывали в огромные корзины
и ссыпали крошащийся прах в море.
К полудню солнце побелело от зноя, мы впервые изнемогали от жажды и
тогда увидали мираж- Геометрически четкий город необыкновенно явственно
отражался в спокойной воде. Один из нас, обезумев, пронзительно вскрикнул и
пустился бежать к городу. Я понял: вскрик его, словно вскрик улетающей дикой
утки, перебудоражил всех остальных. Все были готовы бежать вслед за
одержимым, толкаясь и задыхаясь, к миражу, к гибели. Меткий выстрел сбил его
с ног. Он был теперь мертвецом, и только; все образумились.
Один из моих солдат плакал.
-- Что с тобой? -- спросил я его. Я думал, он оплакивает убитого.
Но он увидел на песке сухую, мертвую птицу и оплакивал небо,
помертвевшее без своих птиц.
-- Когда небо лишается крыльев, оно грозит и человеческой плоти, --
сказал он.
Мы вытянули работника из нутра колодца, и он потерял сознание, едва
успев дать нам понять, что колодец сух. В здешних местах есть подземные
пресные воды. И на протяжении нескольких лет они текли к северным колодцам.
Текли и позволяли течь по жилам животворящей крови. Сухой колодец пригвоздил
нас к земле, словно булавка бабочку.
Всем невольно подумалось об огромных корзинах, полных сухой шелухи.
На следующий вечер мы добрались до колодца Эль Бар.
С наступлением ночи я собрал проводников.
-- Вы обманули нас. Эль Бар сух. Как мне поступить с вами? Чудесные
звезды украшали эту горькую и великолепную ночь. Вместо воды у нас были
алмазы.
-- Как мне поступить с вами? -- повторил я проводникам.
Но что за польза от человеческой справедливости? Мы все должны были
превратиться в сухую колючку.
...Всходило солнце и за песчаным маревом казалось треугольным. На наши
лбы будто собрались поставить клеймо. Солнечные удары валили людей с ног.
Люди теряли разум. Но не миражи своими сияющими городами сводили их с ума.
Не было больше миражей, не было отчетливого горизонта, не было четких
очертаний. Будто дышащая жаром печь, окружал нас песок.
Я поднял голову: в мареве тлела бледная головешка, готовясь разжечь
пожар.
"Бог собрался нас метить, как скот", -- подумал я.
-- Что с тобой? -- спросил я спотыкающегося на каждом шагу человека.
-- Ослеп.
Я приказал оставить в живых каждого третьего верблюда, остальным
вспороть брюхо, и мы выпили ту жидкость, что была у них внутри. На
оставшихся нагрузили пустые бурдюки, и я повел караван, отрядив несколько
человек к колодцу Эль Ксур, о котором слухи были разноречивы.
-- Если и Эль Ксур сух, -- сказал я, посылая их, -- вы умрете там, как
умерли бы здесь.
Они вернулись через два долгих медлительных дня, которые стоили жизни
трети моих воинов.
-- Колодец Эль Ксур -- окно в жизнь, -- сообщили они.
Мы напились и двинулись к Эль Ксуру, чтобы пить еще и еще и пополнить
наши запасы воды.
Песчаная буря улеглась, и к ночи мы подошли к Эль Ксуру. Возле колодца
росла колючка. Но первыми нам бросились в глаза не безлистые скелеты кустов,
а чернильные кляксы на них. Мы не поняли, что это, но, когда приблизились к
кустарнику, кляксы стали гневно взрываться. Вороны облюбовали его и теперь
шумно поднялись в воздух; похоже было: сорвались лохмотья плоти, обнажив
белизну костей. Стая была так плотна, что заслонила лунный свет, и мы
оказались в потемках. Улетать они не хотели и долго кружили над нами
хлопьями черной сажи.
Мы убили три тысячи ворон, потому что у нас кончилось продовольствие.
Какое это было празднество! Люди рыли в песке печурки, набивали их
сушняком, что пылал, будто сено. Аромат жаркого носился в воздухе. Дежурный
отряд не выпускал из рук двадцатипятиметровой веревки -- пуповины, питающей
нас жизнью. Другой отряд обносил водой лагерь, словно обихаживал
апельсиновый сад в засуху.
А я, по своему обыкновению, не спеша расхаживал по лагерю, глядя, как