по-настоящему только мертвые: только они одни узнали все до конца. - Он
смотрит на меня.
- Узнали? - повторяю я. - Нет, умерли.
- Таких и тех, кто этого не забывает, немного, - продолжает он. - Наша
проклятая память - это решето. И она хочет выжить. А выжить можно, только
обо всем забыв.
Георг надевает шляпу.
- Пойдем, - говорит он. - Посмотрим, воспоминания о каких временах
вызовет у Эдуарда эта золотая птица?
***
- Изабелла? - удивленно восклицаю я.
Она сидит на террасе флигеля для неизлечимых. В ней нет ничего
похожего на то вздрагивающее измученное создание, каким она была в
последний раз. Глаза у нее ясные, лицо спокойное, и она никогда еще не
казалась мне такой красивой, как сейчас, - может быть, потому, что уж
очень она другая, не такая, как в прошлый раз.
После полудня шел дождь, и сад сверкает влагой и солнцем. Над городом
плывут какие-то средневековые облака синего цвета без примеси, и целые
ряды окон превратились в зеркальные галереи. Хотя теперь день, но все
равно на ней вечернее платье из очень мягкой черной материи и золотые
туфли. На правой руке - браслет в виде цепочки с изумрудами. Вероятно,
один браслет стоит дороже всей нашей фирмы, включая склад надгробий, дома
и доходы за ближайшие пять лет. До сих пор она ни разу этой цепочки не
надевала; как видно, сегодня день драгоценностей, говорю я себе. Сначала
золотой Вильгельм Второй, потом вот это! Но браслет не трогает меня.
- Ты слышишь их? - спрашивает Изабелла. - Они пили много и глубоко и
теперь сыты, спокойны и довольны. И они жужжат, как миллионы пчел.
- Кто?
- Деревья и все эти кусты. Ты слышал, как они вчера кричали, когда
стояла такая сушь?
- Разве они могут кричать?
- Конечно. Неужели ты не слышишь?
- Нет, - отвечаю я и смотрю на браслет, который словно искрится
зелеными глазами. Изабелла смеется.
- Ах, Рудольф! Ты слышишь так мало! - говорит она с нежным укором. -
Точно твои уши заросли густым кустарником. И потом ты так шумишь - потому
ничего и не слышишь.
- Я шумлю? Каким образом?
- Не словами. Но вообще ты ужасно шумный, Рудольф. Подчас твое
общество трудно выносить. Ты больше шумишь, чем гортензии, когда они хотят
пить, а ведь эти растения такие крикуньи.
- Что же во мне шумного?
- Все. Твои желания. Твое недовольство. Твое тщеславие. Твоя
нерешительность...
- Тщеславие? - удивляюсь я. - Я не тщеславен.
- Конечно, ты...
- Исключено! - возражаю я, но чувствую, что говорю неправду.
Изабелла быстро целует меня.
- Не утомляй меня, Рудольф. Ты всегда гонишься за точными названиями.
А ведь и тебя зовут вовсе не Рудольф, верно? Как же твое имя?
- Людвиг, - отвечаю я изумленно. Она впервые меня спрашивает об этом...
- Ах да, Людвиг. И ты никогда не устаешь от него?
- Устаю. И от самого себя тоже.
Она кивает, словно это самая естественная вещь на свете.
- Ну так перемени его. Почему ты не хочешь быть Рудольфом? Или еще
кем-нибудь? Уезжай отсюда. В другую страну. Любое имя - тоже имя.
- Ну что поделаешь, если меня зовут Людвиг? Как я могу изменить его? В
городе меня все знают. Изабелла словно не слышит.
- Я тоже скоро уйду, - говорит она. - Я чувствую. Устала я, и устала
от своей усталости. Уже все понемногу пустеет, полно прощальной тоски и
ожидания.
Я смотрю на нее, и меня охватывает внезапный страх. Что она имеет в
виду?
- Разве каждый из нас не изменяется непрерывно? - спрашиваю я.
Она смотрит вдаль, на город.
- Я не это имею в виду, Рудольф. Мне кажется, есть еще какое-то другое
изменение. Более значительное. Подобное смерти. Может быть, это и есть
смерть.
Она качает головой, не глядя на меня.
- Его всюду ощущаешь, - шепчет она. - И в деревьях, и в тумане. Ночью
оно капает с неба. Этим же полны тени. А во всем теле - усталость. Она
прокралась туда. Гулять мне уже не хочется, Рудольф. Мне было с тобой
очень хорошо, даже когда ты не понимал меня. Но хоть ты был тут. Иначе я
осталась бы совсем одна.
Я не знаю, о чем она говорит. Странное мгновение. Вдруг наступает
удивительная тишина, ни один лист не шелохнется, только Изабелла чуть
помахивает рукой с длинными пальцами над краем плетеного кресла и тихонько
звякает браслет с зелеными камнями. Заходящее солнце окрашивает ее лицо в
такие теплые тона, что оно кажется противоположностью всякой мысли о
смерти, и все же у меня такое чувство, словно какой-то холод разливается
вокруг, подобный беззвучному страху, а что когда снова начнется ветер,
Изабеллы тут уж не будет. Но вдруг ветер проносится по кронам деревьев, он
шумит листвой, наваждение исчезло, Изабелла встает и улыбается.
- Есть много способов умирать, - говорит она. - Бедный Рудольф! Ты
знаешь только один! Счастливый Рудольф. Пойдем в комнату.
- Я очень тебя люблю, - говорю я. Она улыбается шире.
- Называй это как хочешь. Что такое ветер и что такое тишина? До чего
они непохожи, и все-таки они одно. Просто я покаталась на пестрых лошадках
карусели и посидела на голубом бархате золотых гондол, которые не только
вертятся по кругу, но поднимаются и опускаются. Ты, верно, их не любишь,
да?
- Нет, я предпочитал сидеть на лакированных львах и оленях. Но с тобой
я покатался бы и в гондолах.
Она целует меня.
- А музыка! - говорит она вполголоса. - А огни каруселей в тумане! Где
наша юность, Рудольф?
- Да, где? - И вдруг чувствую, что на глаза навертываются слезы, сам
не знаю почему. - А была у нас разве юность?
- Кто это знает!
Изабелла встает. Над нами среди листвы раздается шорох. Я вижу в алом
свете заката, что какая-то птица капнула мне на пиджак. Примерно
на то место, где сердце. Изабелла замечает это и неудержимо хохочет. Я
снимаю носовым платком саркастический след, оставленный зябликом.
- Ты моя юность, - говорю я. - Теперь я знаю. Ты все, без чего она не
может обойтись. И это, и другое, и еще очень, очень многое. И то, что
ценность утраченного познаешь, только когда оно ускользает.
Разве Изабелла от меня ускользает? - думаю я. - И почему бы она
ускользнула? Потому, что она говорит об этом? Разве она когда-нибудь была
моею? Или потому, что вдруг возник этот безмолвный, дышащий холодом страх?
Разве мало она мне говорила и разве я всякий раз не пугался?
- Я люблю тебя, Изабелла, - говорю я. - Люблю гораздо сильнее, чем
думал, - Моя любовь как ветер: вот он поднялся, и думаешь, что это
всего-навсего легкий ветерок, а сердце вдруг сгибается под ним, словно ива
в бурю. Я люблю тебя, сердце моего сердца, единственный островок тишины
среди общей сумятицы; я люблю тебя за то, что ты чуешь, когда цветку нужна
влага и когда время устает, словно набегавшийся за день охотничий пес; я
люблю тебя, и любовь льется из меня, точно из распахнутых ворот, где
таился неведомый сад, я еще не совсем ее понимаю и дивлюсь на нее, и мне
чуть-чуть стыдно моих торжественных слов, но они помимо моей воли с громом
вырываются наружу и отдаются гулким эхом; кто-то говорит из меня, кого я
не знаю, может быть, это третьесортный автор мелодрамы или мое сердце, уже
не ведающее страха.
Изабелла внезапно остановилась. Мы в той же аллее, откуда она ушла
домой обнаженная, но сейчас все здесь по-другому. Аллея полна алым
закатным светом, полна неизжитой молодостью, печалью и не то рыдающим, не
то ликующим счастьем. И уже не аллея, не деревья перед нами: это аллея
сказочного света, и деревья на ней склоняются друг к другу, словно темные
веера, чтобы удержать его, мы стоим в этом свете, почти
невесомые, пронизанные им, как зеркальные карпы - духом новогоднего рома,
в котором они плавают и который пропитывает их с такой силой, что они
почти распадаются.
- Ты любишь меня? - шепчет Изабелла.
- Я люблю тебя и знаю, что никогда никого не буду так любить, как
тебя, потому что никогда уже не буду таким, какой я сейчас, в это
мгновение, оно уже проходит, пока я о нем говорю, и я не могу удержать
его, даже если бы отдал за него свою жизнь...
Она смотрит на меня удивленными сияющими глазами.
- Наконец-то ты понял, - шепчет она. - Наконец почувствовал его,
несказанное счастье, и печаль, и мечту, и двойственность лика. Это же
радуга, Рудольф, и по ней можно пройти, но если на миг усомнишься, то
сорвешься вниз! Ты наконец поверил?
- Да, - бормочу я и знаю, что поверил, еще миг тому назад верил, а
теперь уже верю не вполне. Свет еще пылает, но по краям уже становится
серым, медленно появляются темные пятна, из-под них снова выступает
проказа обычных мыслей, только прикрытая, но не исцеленная. Чудо прошло
мимо, оно коснулось, но не переродило меня, мое имя осталось тем же, и я,
вероятно, буду таскать его за собой до конца моих дней, я не феникс,
возрождение - не для меня, я попытался летать, но снова, точно ослепленная
неуклюжая курица, спотыкаясь, валюсь наземь и опять застреваю в колючей
проволоке.
- Не грусти, - говорит Изабелла, которая наблюдает за мной.
- Я не способен ходить по радуге, Изабелла, - говорю я. - Но очень
хотел бы научиться. А кто способен?
Она шепчет мне на ухо:
- Никто.
- Никто? И ты тоже нет?
Изабелла качает головой.
- Никто, - повторяет она. - Но достаточно, если человек об этом
тоскует.
Свет очень быстро меркнет. Когда-то все это уже было, думаю я, но
никак не могу вспомнить, когда именно. Я чувствую близость Изабеллы, и
вдруг - она уже в моих объятиях. Мы целуемся отчаянно, безумно, точно
люди, которых навеки отрывают друг от друга.
- Я все упустил, - говорю я, задыхаясь. - Я люблю тебя, Изабелла.
- Тише, - шепчет она. - Молчи... Тусклое пятно в конце аллеи начинает
рдеть. Мы направляемся к нему и у ворот останавливаемся. Солнце село, и
поля стали бесцветными, зато над лесом стоит огромная заря, и кажется, что
на городских улицах пожар.
Мы некоторое время молчим.
- Какая гордыня, - вдруг говорит Изабелла, - воображать, будто жизнь
имеет начало и конец!
Я не сразу понимаю ее. "За нами сад уже готовится к приходу ночи; но
перед нами, по ту сторону железной решетки, все кипит и пылает, словно
происходит бурный алхимический процесс. Начало и конец, думаю я и вдруг
понимаю, что она имела в виду: гордыня воображать, что можно вырезать и
выделить свою маленькую жизнь из этого огня и кипенья и сделать наш
обрывок сознания судьей ее продолжительности, тогда как эта жизнь - просто
маленькая пушинка, которая недолгое время плавает в нем. Начало и конец -
выдуманные слова для выдуманного понятия времени, плод тщеславного
сознания амебы, не желающего раствориться в чем-то более великом.
- Изабелла, - говорю я. - Милая, любимая, жизнь моя! Мне кажется, я
наконец почувствовал, что такое любовь! Это жизнь, только жизнь,
высочайший взлет волны, тянущейся к вечернему небу, к бледнеющим звездам и
к самому себе, - взлет всегда напрасный, ибо он - порыв смерт-
ного начала к бессмертному; но иногда небо склоняется навстречу такой
волне, они на миг встречаются, и тогда это уже не закат с одной стороны и
отречение - с другой, тогда уже нет и речи о недостатке и избытке, о
подмене, совершаемой поэтами, тогда...
Я вдруг смолкаю.
- Я несу какой-то вздор, - продолжаю я, - слова льются непрерывным
потоком, может быть, в этом есть и ложь, но ложь только потому, что сами
слова лживы, они словно чашки, которыми хочешь вычерпать родник, - но ты
поймешь меня и без слов, все это так ново для меня, что я еще не умею его
выразить; я ведь не знал, что даже мое дыхание способно любить, и мои
ногти, и даже моя смерть, поэтому - к черту вопрос о том, сколько такая
любовь продлится, и смогу ли я ее удержать, и смогу ли ее выразить...
- Я понимаю, - говорит Изабелла.
- Понимаешь?
Она кивает с сияющим взором.
- А я уже начала тревожиться за тебя, Рудольф.
Почему бы ей тревожиться за меня, думаю я. Я же не болен.
- Тревожиться за меня? - спрашиваю я. - Почему же тревожиться?
- Да, тревожилась, - отвечает она. - Но теперь нет. Прощай, Рудольф.