как он. Такие, на которых он сейчас нападал. А он долго искал для них
подходящее имя, включавшее бы в себя все, чтобы хоть как-то уцепиться за
этот мир без Качества.
В первую очередь, мир этот был интеллектуальным, но не только
разумность была там фундаментом. То было определенное основное отношение к
тому, каким является мир, предрасположенное видение того, что он существует
согласно законам -- разуму, -- и что совершенствование человека лежит,
главным образом, в обнаружении этих законов разума и в применении их к
удовлетворению его желаний. Именно эта вера удерживала все вместе. Он
некоторое время искоса глядел на картину такого мира без Качества,
воссоздавал дополнительные подробности, думал о нем, потом глядел еще
немного и еще немного думал, и наконец вернулся к тому, с чего начинал
прежде. Круг замкнулся.
Квадратность.
Вот этот взгляд. Вот что объемлет все. Квадратность. Когда вычитаешь
Качество, получаешь квадратность. Отсутствие Качества -- сущность
квадратности.
Он вспомнил своих приятелей-художников, с которыми как-то
путешествовал по Соединенным Штатам. Те были неграми и постоянно жаловались
именно на эту Бескачественность, которую он описывал. Квадратный. Так они
это называли. Тогда, давно, еще до того, как это слово подхватили средства
массовой информации и запустили в национальное употребление белыми, они
называли все это интеллектуальное барахло квадратным и не хотели иметь с
ним ничего общего. И между ним и ими происходило фантастическое смешение в
разговорах и отношениях, поскольку он был таким первоклассным примером
квадратности, о которой они говорили. Чем больше он пытался поймать их на
том, о чем они говорили, тем более туманными они становились. А теперь, с
этим Качеством, он, казалось, говорил то же самое -- и так же смутно, как и
они, хотя то, о чем он говорил, было таким же жестким, ясным и плотным, как
и любая рационально определенная сущность, с которой он когда-либо имел
дело.
Качество. Вот о чем они говорили все время. Он вспомнил, как один из
них сказал:
-- Парень, пожалуйста, будь так добр и просто врубись -- и попридержи
все свои чудесные семидолларовые вопросы при себе, а? Если все время надо
спрашивать, что это такое, у тебя никогда не будет времени это узнать.
Душа. Качество. То же самое?
Волна кристаллизации катилась вперед. Он видел два мира одновременно.
С интеллектуальной -- квадратной стороны -- он теперь видел, что Качество
-- термин расщепления. То, чего ищет каждый интеллектуал-аналитик. Берешь
свой аналитический нож, направляешь кончик прямо на термин "Качество" и
просто постукиваешь -- не сильно, легонько, -- и целый мир раскалывается,
расщепляется ровно на две части: хиповый и квадратный, классический и
романтический, технологический и гуманитаристский -- и этот раскол ясен.
Нет никакого беспорядка, никакой путаницы. Никаких маленьких штучек,
которые можно повернуть и так, и этак. Не просто умелый разлом, а очень
удачный разлом. Иногда самые лучшие аналитики, работая с самыми очевидными
линиями раскола, могут постукать и не получить ничего, кроме кучи мусора. И
все же -- вот оно, Качество; крошечная, едва заметная линия дефекта;
трещинка алогичного в нашей концепции вселенной; а постукал по ней, и вся
вселенная распалась -- да так аккуратно, что почти не верится. Вот бы Кант
был жив! Кант бы это оценил. Искусный гранильщик алмазов. Он бы увидел.
Оставить Качество не определенным. Вот в чем секрет.
С каким-то начинающимся осознанием того, что он вовлекается в странное
интеллектуальное самоубийство, Федр писал: "Квадратность может быть сжато и
в то же время тщательно определена как неспособность видеть качество
прежде, чем оно интеллектуально определено, то есть изрублено на слова...
Мы доказали, что качество, хоть и не определенное, существует, его
существование можно увидеть эмпирически в классе, и можно
продемонстрировать логически показом того, что без него мир не может
существовать так, как мы его знаем. Остается увидеть и проанализировать не
качество, а те странные привычки мышления, называемые "квадратностью",
которые иногда мешают нам его видеть."
Вот так стремился он отразить нападение. Предметом анализа, пациентом
на столе, становилось уже не Качество, а сам анализ. Качество было здоровым
и в хорошей форме. Это с анализом, казалось, что-то не в порядке -- то, что
мешало ему видеть очевидное.
Я оборачиваюсь и вижу Криса далеко позади.
-- Пошли! -- кричу я.
Он не отвечает.
-- Пойдем же, давай! -- кричу я снова.
Затем я вижу, как он падает на бок и садится в траву на склоне горы. Я
оставляю рюкзак и спускаюсь к нему. Склон так крут, что мне приходится
спускаться боком. Когда я подхожу, он плачет.
-- Я подвернул лодыжку, -- говорит он и не смотрит на меня.
Когда эго-скалолаз должен защищать образ самого себя, он естественным
образом для этого лжет. Но видеть это отвратительно, и мне стыдно за себя,
что я позволил этому случиться. Теперь мое желание продолжать дальше
размывается его слезами, и его внутреннее поражение передается мне. Я
сажусь, свыкаюсь немного с этой мыслью и, не отворачиваясь от нее, поднимаю
его рюкзак и говорю:
-- Я понесу рюкзаки по очереди. Сейчас этот подниму туда, где лежит
мой, и ты с ним останешься ждать меня, чтобы мы его не потеряли. А свой
отнесу дальше и потом вернусь за твоим. Так ты сможешь хорошо отдохнуть.
Времени уйдет больше, но дойдем.
Но я сделал это слишком поспешно. В моем голосе все еще звучит
отвращение и негодование -- он его слышит, и ему стыдно. Видно, что он
злится, но ничего не говорит -- из страха, что ему опять придется нести
рюкзак, -- а только нахмуривается и не обращает на меня внимания, пока я
перетаскиваю рюкзаки наверх. Я вытесняю из себя негодование по поводу того,
что мне приходится это делать, думая о том, что, на самом деле, мне это
работы прибавило не больше, чем если бы все было наоборот. Работа -- лишняя
только в смысле достижения вершины горы, а это цель лишь номинальная. В
смысле же подлинной цели -- нескольких лишних хороших минут, одной за
другой -- выходит то же самое; а в действительности -- даже лучше. Мы
медленно карабкаемся вверх, и негодование испаряется.
Весь следующий час мы медленно движемся все выше и выше; я по очереди
переношу рюкзаки к тому месту, где заметен начинающийся ручеек. Посылаю
Криса принести воды в одном из котелков; он уходит. Вернувшись, спрашивает:
-- Почему мы здесь остановились? Пошли дальше.
-- Это, наверное, последний ручей, мы их долго теперь не встретим,
Крис. К тому же, я устал.
-- Почему ты так устал?
Он что, старается разозлить меня? Успешно.
-- Я устал, Крис, потому что несу рюкзаки. Если ты торопишься, то бери
рюкзак и иди вперед. Я догоню.
Он снова глядит на меня с проблеском страха, а потом садится.
-- Мне это все не нравится, -- произносит он почти в слезах. -- Я
ненавижу это все. Жалко, что я пошел. Зачем мы вообще сюда пошли? -- Он
плачет. И сильно.
Я отвечаю:
-- Ты меня тоже заставляешь об этом пожалеть. Лучше съешь что-нибудь.
-- Ничего я не хочу. У меня живот болит.
-- Как угодно.
Он отходит в сторону, срывает травинку и засовывает ее в рот. Потом
садится, уронив голову на руки. Я готовлю себе обед и ложусь немного
отдохнуть.
Когда я просыпаюсь, он по-прежнему плачет. Некуда уйти ни мне, ни ему.
Делать больше нечего -- придется справляться с существующей ситуацией. Но
честное слово, я не знаю, какова она -- эта существующая ситуация.
-- Крис, -- наконец говорю я.
Он не отвечает. Я повторяю:
-- Крис.
По-прежнему никакого ответа. Наконец, он агрессивно произносит:
-- Чего?
-- Я хотел тебе сказать, Крис, что тебе ничего не нужно мне
доказывать. Ты это понимаешь?
Вспышка настоящего ужаса озаряет его лицо. Он яростно дергает головой.
Я говорю:
-- Ты не понимаешь, что я имею в виду, да?
Он продолжает смотреть в сторону и не отвечает. Ветер стонет в соснах.
Ну, я не знаю. Просто не знаю, что это такое. Не просто бойскаутское
самомнение так его расстраивает. Что-то очень незначительное отражается на
нем так плохо, и это -- конец света. Когда он пытается что-то сделать, и у
него не выходит, он взрывается или бросается в слезы.
Я откидываюсь обратно на траву, отдыхаю опять. Может, нас обоих громит
это отсутствие ответов. Я не хочу идти вперед, потому что похоже, что
впереди тоже нет никаких ответов. И сзади нет. Просто боковой дрейф. Вот
что между ним и мной. Боковой дрейф, ожидание чего-то.
Позже я слышу, как он рыскает в рюкзаке. Я переворачиваюсь и вижу, как
он яростно смотрит на меня.
-- Где сыр? -- спрашивает он. Тон по-прежнему агрессивный.
Но я не собираюсь на это поддаваться.
-- Угощайся сам, -- говорю я. -- Я тебя обслуживать не собираюсь.
Он роется в мешке, находит сыр и крекеры. Я протягиваю ему охотничий
нож, чтоб было чем намазывать сыр.
-- Я думаю, Крис, нужно сделать так: я положу все тяжелое в свой
рюкзак, а легкое -- в твой. Так не придется ходить туда-сюда с обоими.
Он соглашается, и его настроение улучшается. Кажется, это что-то для
него разрешило.
Мой рюкзак теперь весит, должно быть, фунтов сорок-сорок пять, и,
пройдя немного, равновесие устанавливается примерно на одном вздохе на
каждый шаг.
Мы подходим к еще более крутому подъему, и оно меняется на два вздоха
на шаг. На одном участке склона доходит до четырех. Огромные шаги, почти
вертикальные; надо цепляться за корни и ветки. Я чувствую себя глупо,
поскольку надо было спланировать путь в обход. Вот и пригодились осиновые
палки, и Крису интересно пользоваться своей. Рюкзак смещает центр тяжести
наверх, а посох хорошо предохраняет от оверкиля. Устанавливаешь одну ногу,
посох, РЫВКОМ подтягиваешься на нем, вверх, делаешь три вздоха, потом
устанавливаешь другую ногу, ставишь посох, РЫВОК вверх...
Не знаю, осталось ли во мне сегодня еще хоть немного Шатокуа. Обычно
днем примерно в это время у меня начинает ехать крыша... может, только еще
один общий взгляд на все, и на сегодня хватит...
Давным-давно, когда мы только еще начинали это странное путешествие, я
говорил о том, как Джон и Сильвия, казалось, бежали от какой-то
таинственной силы смерти, которая виделась им воплощенной в технологию, и
что таких, как они, много. Я немного говорил и о том, как некоторые из
вовлеченных в технологию людей, казалось, тоже стремились избежать ее. А
причиной, лежавшей в основе этой беды, было то, что они видели ее в
каком-то "оттяжном измерении", которое касалось непосредственной
поверхности вещей, в то время как меня больше заботила форма, лежащая в их
основе. Я назвал стиль Джона романтическим, а свой -- классическим. На
жаргоне шестидесятых, его был "хиповый", мой -- "квадратный". Потом мы
начали углубляться в этот квадратный мир, чтобы посмотреть, что заставляет
его тикать. Обсуждались данные, классификации, иерархии, причины-следствия
и анализ, и где-то посреди всего этого завязался разговор про горсть песка
-- мир, который мы сознаем, -- взятую из бескрайнего пейзажа осознания
вокруг нас. Я сказал, что над этой пригоршней начинает работать процесс
разделения, который и делит ее на части. Классическое, квадратное понимание
касается кучек песка, природы песчинок и основы для их рассортирования и
взаимосвязей.
Отказ Федра определить Качество в терминах этой аналогии был попыткой
сломать хватку классического пескопросеивающего способа понимания и найти
точку общего понимания между классическим и романтическим мирами. Качество,
термин раскола между хиповым и квадратным, казалось, ею и стало. Оба мира
пользуются этим термином. Оба знают, что это такое. Разница только в том,
что романтический оставляет его в покое и оценивает его таким, каково оно