остановился. Что же касается сердца, думал я, сердце тоже с некоторых пор не
бьется у меня в груди, а только царапается -- скребется изнутри, как
зверюшка, запертая в клетку. Перед клеткой -- простор и свобода, сияющая
речка, но только ты ее заметишь, как она сворачивает в лес и гаснет. У
клетки же дверцы из еловой дранки. Ударит клювом соловей -- они выдержат, но
если в клетке кобчик, дверцы разлетятся с первого же удара и отпустят птичку
на волю, как дым в синее небо...
Тут в трактир вошла бельмоглазая служанка, которую я поджидал. Я
подхватил ее под локоток и посадил с собою рядом.
-- Почему вы так бледны? -- изумился я, разглядев ее лицо.
-- О ужас, господин мой, еще бы не быть мне бледной! Ведь я увидела
дьявола.
-- А где дьявол?
-- Как это где?! Да вы и есть дьявол.
-- О, если бы это было правдой, вот счастье-то! Если бы это оказалось
правдой, -- сказал я пока. -- Но займемся делом! Вы принесли бутылку?
Она достала из кармана маленькую бутылочку ракии и смущенно спросила:
-- Неужели вы уверены, что по вкусу ракии сможете узнать, те ли это
дамы, которых вы разыскиваете?
Вспомнив, что каждый из нас рождается хромым на одну из своих душ, я
отрезал:
-- Уверен! -- и без церемоний отпил из бутылочки.
Неторопливая река тишины и умиления разлилась по моей груди, замедляя
ход всего, что она там застигла. Я узнал молодость по тишине и теплу, что
вошли в меня, и, несмотря на свой возраст, снова углубился в недавние
мысли...
-- Да! Да! -- сказал я служанке. -- Я узнаю, это их ракия! Такую ракию
гнал еще их отец! Она очень крепкая, зайца убить может.
Мысли же мои, пока я посасывал эту скляночку ракии, черт их разберет,
ровно птицы небесные, то в минуту соберутся стаей, то вдруг, помотавшись
между Западом и Востоком, снова исчезнут. Когда же им время придет, каждая
улетит от нас со своей стаей куда-то на какойнибудь свой Юг. Ибо и мысли
наши хотят согреться и отдохнуть от наших холодов и холодностей, с тем чтобы
вернуться, когда наши холода минуют... Если они минуют...
-- Значит, -- говорил я про себя, -- они не переехали. А фамилию все ту
же носят или замуж повыходили?
-- Только одна носит прежнюю фамилию, Ольга. Она овдовела и снова взяла
отцовскую фамилию. А остальные все переменили, -- отвечала бельмоглазая.
-- Ну ладно, -- подхватил я, -- а что, Ольга все так же сосет кончики
своих волос и любит лепить мушки?
-- Любит, -- отвечала удивленно служанка.
-- Значит, все сходится! А скажи-ка теперь, что ты любишь больше всего
на обед?
-- Цыпленка, запеченного в тесте с ветчиной, -- радостно отвечала
бельмоглазая.
Я отпустил ее прочь. Когда же она вышла, я подумал, что будущее имеет
ценность только в том случае, если мы его предскажем, иначе же оно просто
обычное горючее, кизяк, если хотите. Тут подошел уже знакомый слуга с каплей
воска на веке, неся мое вино, и я наконец заказал обед.
-- Принеси-ка мне, -- сказал я ему, -- цыпленка, запеченного в тесте с
ветчиной.
После обеда я вышел на улицу, и в ушах у меня зашуршал шелковой бородой
давно не слышанный мною язык, который я учил когда-то в молодости. Как легко
человеку при звуках языка вспоминается такое, о чем этот язык не
рассказывает и рассказывать не собирается, что тебе и в голову не придет, о
чем бы ни шла речь. И все же о ком-то напомнит, кто знает о ком, шепнет тебе
этот шорох что-то такое, что ты потом все только озираешься и с трудом
понимаешь, где ты. С этими мыслями я огляделся вокруг и с трудом понял, где
я нахожусь. Передо мной по улице трусила побитая молью собака, забрасывая
заднюю левую ногу между передними. Потом она вдруг переменила ногу и,
перекосившись на другую сторону, забежала во двор. Я все еще не мог понять,
где это я оказался. Мне вдруг стало ясно, что всегда существуют два "теперь"
и что настоящее -- вещь вовсе не такая единая и неделимая, как мы обычно
думаем. Мне пришли в голову изумительные слова, как, например, "крокарье"
(*) или "скара" (**), которые бог знает что значат, но ласкают слух. Кому
какое дело до значения слов, если они, в числе других, прилипают к твоему
уху (даже если из него сопли текут, как из носа), -- прилипнет, например,
такое прекрасное, вечно молодое выражение, как "белые пчелы". Какие дивные
слова: "белые пчелы"! А означают они то, что ты хочешь и не хочешь. "Белые
пчелы" -- это колено твоего потомства (если оно у тебя есть), которое
следует сразу за правнуками. Представь себе, как силен и предусмотрителен
язык! Да, словом надо заниматься, пока оно еще не слово. Занимался же ты в
молодости любовью, пока это еще не была любовь...
___________
(*) Krokar (словенск.) -- ворон, krokarje -- вороны.
(**) Скаре, шжаре (ср. итальянок, squartare -- резать) -- ножницы.
Именно в это мгновение я постучал в дверь, но мне никто не ответил. Я
зевнул в кулак, на секунду перестав слышать, и снова стукнул. Тишина, как во
время зевка. Я нажал на ручку и вошел в дом Ольги. Все было открыто настежь.
Дом тонул, как корабль. Иконы уже висели криво, а окна наполовину
затворились сами собой. В одном из зеркал я вдруг увидел Ольгу и обомлел.
Она стояла в углу и не сводила с меня глаз. Я смотрел на нее, точно видел ее
впервые, и она на меня точно так же. Она меня не узнала. Я помнил ее
девчонкой, которая вертела головой вправо-влево, отгоняя косами мух, и
сейчас у нее были длинные неопрятные распущенные волосы.
-- Что вам от меня угодно? -- спросила она каким-то водянистым голосом,
которого я раньше не слышал. Она стояла укрытая своими волосами, как шатром.
Она никогда не была красивой, но свою неуклюжесть считала достоинством,
глупость -- свидетельством невинности, а непривлекательную внешность --
гарантией того, что станет святой. Раз в месяц она, как змея, меняла на
пятках кожу. Я подумал, что наши предки, творя нашу жизнь и молодость, столь
же неловко заложили в них и нашу старость и смерть. Я рассматривал в заднее
оконце небо за домом с надутыми ветром облаками, плывущими, как паруса,
которым не нужны корабли. Потом я встал и плюнул ей в ухо.
-- Афанасий, грубиян несчастный, ты все такой же! -- вскрикнула она,
радостно всплеснув руками. -- да я тебя не узнала!
Речь ее пошла петлять, как и раньше. Она была из тех, кто любой
разговор вывернет в овраг. Вскачь и где-то посреди налепленных мушек я сразу
узнал всю ее жизнь с тех пор, как мы расстались. Она угостила меня кофе и
ракией, той самой ракией, благодаря которой я ее нашел. Мы сидели и
разговаривали. Я наблюдал за игрой ракии в бутылке, -- не имея своего цвета,
она собирала в себя все краски комнаты, точно сорока перья, и в них
красовалась. Я заметил, что она предпочитает желтую. Ольга рассказывала
неутомимо. Рано выйдя замуж, она рассталась с мужем и тем гордилась, ибо
постоянные разводы в их семье были чем-то вроде наследства, передававшегося
из поколения в поколение.
-- Помнишь, дружок, притчу, -- говорила она мне, радостно щебеча о
своем замужестве, -- притчу о писателе и бедняке? Жил-был писатель, писатель
как писатель, не испортит только то, что не напишет. Встретил писатель на
улице бедняка: один-одинешенек, голову приклонить негде, стоит, на пальцы
дышит. Уступил ему писатель место в одном из своих рассказов. Поживи,
говорит, здесь хоть некоторое время, комната там просторная, еда в моем
рассказе в изобилии, там, правда, холодно, снег идет, зато есть печка с
дровами, можешь греться сколько угодно. Говорит писатель с бедняком, а у
самого даже очки прыгают, так растрогался. Бедняк молчит, только борода у
него блестит. Рыжая, прямо огненная, хоть трубку от нее прикуривай. Бедняку
деваться некуда, и на том спасибо, кто нищ и гол, тому, говорят, и во сне
обед хорош. Вселился он в рассказ. Первый день он все спал. Второй день все
ел, а на третий пошел знакомиться с соседями -- с другими персонажами этого
рассказа. Они смотрят -- вроде бы человек не отсюда, но разгуливает, как
главный герой. На четвертый день пошел денег просить взаймы, не то, говорит,
всю фабулу вам испорчу. Стали они ему ссужать кто грош, кто два, чтобы
отделаться. Он денег не отдает, а на пятый день начал к женщинам из рассказа
приставать. Глаз у него дурной: щупает бабу, а сам смотрит глазами кислыми,
как вчерашняя картошка. На шестой день сделал кому-то ребенка, а на седьмой,
заметив, что он согласно рассказу разбогател, из рассказа-то и вышел, на
главную героиню написал куда следует два-три доноса, быстро продвинулся по
службе и стал председателем общины места действия, рассказ запретил, а
писателя обвинил в том, что ему снятся такие-то и такие-то (протоколом
подтвержденные) гнусные сны, и стал его по суду преследовать...
Ну точно так было и с моим браком. Еле жива осталась, точь-в-точь как
этот писатель.
-- А детей и внуков накатала? Этому рассказ не помешал, наверное? --
прервал я ее, а сам все смотрю, скажет ли она что о детях. Но она начала
рассказывать о сестрах. Ну ладно, думаю, пусть себе: о сестрах поговорит,
потом и о детях что-нибудь скажет.
-- Я, милый мой, тону вместе с этим домом. Пока мы, сестры, были
вместе, я тянула семью. Цецилия и Ленка (помнишь Ленку? любовник зовет ее
Азра), как повзрослели, так начали тянуть на себя. Семьи для них не
существует, и неудивительно. Сами свою семью не строили, домом не
обзаводились. Да и не обзаведутся, потому что любовники не дадут. Мои сестры
предпочитают жить как сейчас.
-- А какие они? -- спрашиваю, а сам все жду, когда она о детях
заговорит.
-- Помнишь маленькую рыбку? Когда ее щука проглотила, она подумала: вот
было бы счастье, если бы меня сом проглотил! Для них предел свободы -- когда
они могут ругать меня и моих; они нас выбрали виновниками всех своих
несчастий и считают, что мы на нашем общем горе наживаем капитал. Из-за этой
ложной свободы -- обвинять другого -- они о своей свободе и не думают. Все
боятся быть смешными. Не смеют даже чихнуть, пока не чихнул любовник. Со
мной поддерживают отношения и семью сохраняют лишь постольку, поскольку это
не вредит их личным интересам и интересам их любовников, которых они бог
знает где находят. Я же блюду свои личные интересы и пользу моих детей
постольку, поскольку это не расходится с интересами большой семьи, то есть
всех нас, считая и сестер. Для меня ни их любовники, ни мой бывший брак
большой ценности не представляют. Я всем для семьи пожертвовала, а вот детям
моим в этой семье неуютно.
Как только она заговорила наконец о детях, я обратился в слух и
подумал: вот сейчас бы ей спросить о моих доходах, и настанет мой черед
говорить.
-- Я сестер своих насквозь вижу, -- продолжала она, -- мы разного
безумия люди. Каждая из них все тянет к себе и к своему дорогому, а я вот уж
и состарилась и страшная стала во сне, а все никак не пойму, в чем для моих
детей польза, не строю и не планирую их будущее, потому что не привыкла,
думаю, семья сама собой все обеспечит и о них постарается, все само собой на
места встанет.
-- Кто ни себе, ни своим не поможет, не поможет и другому, --
подтолкнул я ее.
-- Тебе легко говорить! А каково одинокой женщине? Поневоле к семье
приклонишься, надо же где-то защиту искать, у меня ведь нет сильных
защитников, как у моих сестер. Для меня семья -- единственный заслон от
плохих людей.
Но и здесь, в собственном доме, приходится такое терпеть, что и
представить трудно. Мы с сестрами плюем друг в друга слезами, а потом ходим