дернулся пару раз и застыл, уставясь в небо остановившимся взором.
Еще не веря в случившееся, присел Михал над отцом и взял в ладони
холодеющее лицо.
...Это было страшно - то, что он сделал. Не было сил у умирающего,
считай, мертвого уже Самуила отгородиться, защититься от вломившегося в
его отходящую душу Михала. Отшвырнув бессильных в смертный час Стражей,
прорвался сын в тайники отцовой души, безошибочно найдя то, что искал, и
выбежал наружу, в себя, как бегут вон из горящего дома, обожженными
невидимыми руками прижимая к себе добычу - ни к чему дар мертвому, а вот
ему, воеводе...
Потом все было как в тумане: крики "Убийца! Отца убил!" и люди,
пытающиеся успокоить беснующегося перед Михалом паренька, успевшие
отобрать у него и нож, и рушницу кремневую - от греха подальше; видать,
затмение нашло на молодого Мардулу - кто ж Михала не знает, Самуилова
сына; вот же, на руках отца несет - помер старик, жалко, да только годков
ему уж под восемьдесят было, вот и помер, никто его не убивал, ты
остынь-то, парень... и жег спину воеводы ненавидящий, цепкий, запоминающий
взгляд молодого Мардулы.
- Вот оно, значит, как, - медленно проговорил аббат Ян, пытаясь
прийти в себя от услышанного. - Бог тебе судья, Михалек, а я не возьмусь
приговоры выносить. Жаль, что сразу не сказал... только чую, так, как ты
сам себя казнишь, ни один палач тебя казнить уж не сможет.
Михал молча отвернулся.
- Ты едешь с нами? - Марта слегка коснулась вздрагивающего плеча
брата.
- Еду. Сама знаешь - до сороковин времени чуть осталось, да и Мардула
меня там дожидается. А у него - жена моя.
- Ну что ж, значит, так тому и быть, - кивнул Ян.
Через два часа, когда солнце уже позолотило верхушки вековых дубов
Гаркловского леса, аббатский возок, двое верховых и собака покинули
мельницу.
Они спешили в Шафляры, и мрачными были мысли каждого.
Может быть, это называется предчувствием?
...через две с половиной недели страшная весть пронеслась над
Опольем, и долго еще чесали потом языки хлопы панских маетков и
чорштынские бровары [бровар - пивовар], переговаривались меж собой
работники Хохоловской гуты [гута - стекольный завод] и купцы Тыньца, а в
корчме Рыжего Базлая и вовсе говорили о том без умолку с утра и до вечера.
Гайдуки Лентовского дотла спалили Топорову мельницу!
Сам старый князь явился во главе трех дюжин своих людей и взирал
единственным глазом, налившимся дурной кровью, на бушующее пламя, в
котором сыпал проклятиями умирающий мельник Стах и молчала безрукая
мельничиха, так и не попытавшаяся выбежать наружу; да что там князь -
провинциал [провинциал - руководитель католических монастырей провинции,
ставленник Ватикана] Гембицкий в фиолетовой мантии лично сопровождал
гневного Лентовского, и беспощадная слава борца с ересью бежала впереди
сурового доминиканца, заставляя вздрагивать во сне даже тех старух, кого
соседка сдуру обозвала ведьмой при свидетелях!
Один сын мельника Стаха, седой коротышка, умер достойно, встретив
гайдуков деревянными вилами - уже смертельно раненный, он прорвался через
строй, зубами перехватив глотку того, кто пытался его связать, и ушел в
лес.
Шептались гайдуки - волком ушел, проклятый, оттого и не достали
пулей... такого серебром надо!..
Три дня и три ночи выла с того часа Гаркловская чащоба, где кончался
в гнилой берлоге седой вовкулак; и двое монахов из сопровождения
провинциала Гембицкого пропали неведомо куда - тот, что первым бросился с
факелом к Топоровой мельнице, и тот, что смеялся громче прочих в ответ на
проклятия горящего старика и кричал: "Туда тебе и дорога, колдун
проклятый!"
Марта и ее спутники в это время проезжали Новотаргскую долину,
приближаясь к Шафлярам; и по ночам женщину мучили кошмары.
Ей снился Седой, бесцельно бродящий по заброшенному погосту.
ВЕЛИКИЙ ЗДРАЙЦА
Я не помню, кем был - я знаю, кем стал.
Изредка снимая свой замшевый берет с петушиным пером, схваченным
серебряной пряжкой, я напяливаю его на кулак и долго смотрю, представляя,
что смотрю сам на себя.
Перо насмешливо качается, и серебро пряжки тускло блестит в свете
месяца.
Я делаю так редко, очень редко, в те жгучие минуты, когда понимаю,
что больше не могу быть собой - но и перестать быть я тоже не могу.
Люди зовут меня дьяволом.
Это правильно.
"Это правильно, - как заклинание, твержу я самому себе, берету, перу,
пряжке, насмешнику-месяцу, - это правильно, правильно... правильно это!"
Они не верят.
С некоторых пор - не верят.
С несусветно раннего завтрака у старого погоста, с потных ладоней и
дрожащего голоса, с никому не нужной орешины, пятнистым кружевом
сбрасывающей кору, путая в свежих лентах смущение и наглость вперемешку; с
картин, которые я невесть зачем вызывал в тумане, с мига, когда я
юродствовал, подобно прыщавому юнцу, и не раздумывая пожертвовал
драгоценной душой из моей заветной кубышки, лишь бы одна из Евиных дочерей
осталась жить.
Да, потом я жалел. Я жалел, и не стыжусь этого; и жизнь моя дала
трещину.
Не знал, что такое возможно.
Не знал...
Люди зовут меня Князем Тьмы.
Я не князь.
Я - крепостной Тьмы.
Я ем хлеб Преисподней в поте лица своего, я могу лишь надеяться, что
когда-нибудь накоплю необходимый выкуп, и тогда меня отпустят на волю.
Я из последних сил бегу по раскаленной сковороде своей пропащей
жизни, я смеюсь, чтоб не позволить копящемуся крику разорвать горло, я
гашу полыхающий внутри пожар поленьями чужих душ, проданных душ, проклятых
душ - когда-нибудь бушующий во мне адский огонь захлебнется обильным
приношением или сожжет меня дотла!
В сущности, это одно и то же.
Для меня.
Я не помню, кем был; я знаю, кем стал.
Я умею только брать и копить.
Еще я умею смеяться.
Хотите смеяться так, как я, ваши милости?
Могу научить... вот, это совсем не больно и совсем не страшно:
лезвием по вене, и чертите пером ваши закорючки - здесь, здесь, и еще вот
здесь!.. хотите?!
Брать и копить, ваши милости, брать и копить!
Но эта женщина... о длинноногая воровочка моя, зачем тебе взбрело в
голову научить Петушиное Перо отдавать?! Зачем мы встретились, зачем ты
походя плеснула на мою сковороду, на светящийся от жара металл ледяной
родниковой водой?! - нет, я не хочу трескаться, мне нельзя
останавливаться, отвлекаться, нельзя, нельзя... Задумывалась ли ты,
глупая, что когда один ворует - второй отдает! Да, не по своей воле, да,
насильно, да, но все-таки отдает! Вам, людям, это привычно, вы всегда
отдаете что-нибудь, добром или недобром - силы, деньги, слова, жизнь! - но
вы зовете меня дьяволом, потому что я другой!
Для вас свобода начинается со слова "нет", потому что говоря "да", вы
подписываете договор, а потом - какая потом может быть свобода?! Я же
говорю "нет", и это мое рабство, потому что "да" открывает двери внутри
меня, открывает ворота в ад, в "да" наоборот, даруя свободу вам войти...
но и аду выйти!
Умри, свобода слова "да"!
Я не умею отдавать!
Я не умею... я не умел отдавать.
Я - крепостной Тьмы, я - виллан Геенны, я - пустая перчатка, я
чувствую в себе заполняющую пустоты руку Преисподней и завидую тому
преступнику на эшафоте, в чье чрево входит сейчас заостренный кол.
Что взять с пустой перчатки?
Оказывается, есть что...
Оказывается, я даже могу дарить добровольно, и это ново и
удивительно, как разнообразие приевшейся боли.
Я больше не одинок.
Правда, воровочка?!
Если ты сумела войти и выйти, если я сумел остановиться на миг и,
приплясывая босыми пятками на адской сковороде, сделать невозможное -
значит, я не одинок, даже зная, что подобные мне никогда не пересекаются
друг с другом в этом мире. Одиночество горящего изнутри дьявола в толпе
людей, полагающих, что это они мучаются, как никто; одиночество ада в
чистилище - неужели ты не навсегда?!
Скрипят колеса тарантаса, фыркает уставшая кобыла... куда я еду?
Люди зовут меня Нечистым.
Зовите как угодно - только зовите!
КНИГА ТРЕТЬЯ. ЕРЕСЬ КАТАРОВ
7
- ...Ой, люди добрые, смотрите, кто к нам приехал! Мы-то уж вас
заждались, думали, не успеете! А мамка, мамка все глаза проплакала...
старая она совсем, мамка-то, с печи уж и не слазит почти что!
Разумеется, первой, кого увидели путники при въезде в Шафляры, была
располневшая за эти годы румяная Тереза - старшая из приемных дочерей
Самуила-бацы. Благополучная супруга благополучного краковского купца
добралась до родного села три дня назад без всяких приключений, взахлеб
отрыдала свое над отцовой могилой и теперь искренне радовалась встрече.
Такой Тереза была всегда - искренней и в горе, и в счастье.
А за спиной Терезы, немедленно бросившейся обнимать спешившуюся
Марту, уже выходили из ближних хат шафлярцы, на ходу оправляя одежду и
вытирая руки - на скотном дворе или возле печки трудно остаться опрятным.
Некоторые лица были знакомы, разве что гусиных лапок в уголках глаз да
зимы в волосах добавилось; другие узнавались не сразу - поди-ка признай в
статной подбоченившейся хозяйке, за подол которой цепляются двое
замурзанных детишек, ту худющую конопатую девчонку, с которой в детстве
играл в догонялки, а позже пытался прижать в кустах, как учил старший
брат, и схлопотал от недотроги такую оплеуху, что потом полдня в ухе
звенело!
Одобрительно кивали, приподнимаясь с бревен, отполированных за годы
сидения до матового блеска, белобородые старики (вроде бы, когда уезжали
отсюда, они такие же и были... или это уже другие?), звонко распахивались
ставни, выходили, улыбались, здоровались земляки, и от всеобщего
неторопливого радушия, от степенного похлопывания по плечу и
одобрительного скупого слова, от того, что наконец-то приехали домой,
становилось легче, светлее на душе, и мир вдруг начинал казаться не столь
мрачным и беспросветным, а сжимавшая сердце тоска понемногу отпускала,
сворачиваясь в клубок...
Марта, Ян и Михал вертели головами во все стороны, поминутно
здоровались и все больше убеждались, что Шафляры остались теми же, что и
десять, двадцать, тридцать лет назад. Крепкие бревенчатые избы, мычание
коров и блеянье овец на скотных дворах, огороды, где росло все, что
угодно, лишь бы годилось в окрошку или под добрый кухоль сливянки;
выложенные вдоль единственной улицы толстые колоды для вечерних посиделок,
чисто символическая изгородь околицы, обветшавшие заборы, до починки
которых никогда не доходят руки... даже колдобины на дороге были те же
самые, знакомые, и воздух, свежий горный воздух каждым глубоким вдохом
напоминал: "Ты дома!".
Дома...
Громадные пастушьи псы, не знавшие привязи, молча косились на Джоша;
редко-редко взрыкивали те, что помоложе, но в драку не лезли - видать,
чуяли опытные овчары в одноухом пришельце что-то чужое, не собачье, а
посему решали не связываться.
Неспешно пройдя-проехав почти через все село, путники уже подбирались
к Самуиловой хате, находившейся на другом конце Шафляр, когда перед ними
возник молодой парень в широких кожаных штанах, заправленных в невысокие
стоптанные сапоги, и вышитой рубахе, подпоясанной цветастым кушаком, за
которым торчал короткий нож. Парень уверенно загородил путникам дорогу и,