был занят армией Врангеля. Два года Владимир Афанасьевич преподавал в
Таврическом университете, а вернуться в Москву удалось уже после
окончательного освобождения Крыма - весной двадцать первого.
<Мы все были рады тому, что гражданская война и все связанное с
ней кончилось и начинается новая жизнь, гражданский порядок в
условиях победившего в таких трудных обстоятельствах
социалистического строя. Теперь нужно было включиться в работу,
честно поддерживать этот строй>.
Обручев становится членом вновь организованного Московского
отделения Геологического комитета, начинает читать лекции в Горной
академии. По заданию ВСНХ составляет очерк угольных месторождений
Крыма и обзор месторождений нефти и газов Керченского полуострова,
выступает на годичном собрании Горной академии с обзорным докладом об
ископаемых богатствах России...
<Мне пятьдесят восьмой год. А как много еще нужно сделать. Мне
дорог каждый день...>
С полным основанием можно сказать, что только при Советской
власти работа, труды и заслуги Владимира Афанасьевича были оценены по
достоинству. В 1918 году он получает звание доктора геологических
наук - honoris causa без защиты диссертации. В 1921 году - избран
членом-корреспондентом Академии наук; в 1926-м - удостоен премии
имени В. И. Ленина за книгу по геологии Сибири, в 1929 году избран
академиком. В эти же годы происходит еще одно знаменательное событие
- издан научно-фантастический роман <Плутония. Необычайное
путешествие в недра Земли>.
Владимиру Афанасьевичу уже за шестьдесят, но он фактически
только начинает свою литературную деятельность.
Литературная слава академика Обручева еще впереди.
СТРАНИЦЫ КНИГ
Вы помните, в студенческие годы Владимир Афанасьевич чуть было
не бросил горное отделение. Начал писать стихи, маленькие рассказы,
задумал роман...
Литературные его наклонности можно считать фамильными.
Неопубликованные воспоминания оставили бабушка Владимира Афанасьевича
- Эмилия Францевна, его отец. Дядя, Владимир Александрович, в годы
ссылки подрабатывал литературным трудом, опубликовал повесть, а на
склоне лет - интересные воспоминания - <Из пережитого>. Тетушка Мария
Александровна, оставив врачебную практику, зарабатывала на жизнь
переводами исторических романов и научной литературы - она впервые
познакомила русского читателя с трудами Дарвина, Брема, Спенсера.
Несомненным литературным талантом обладала и Полина Карловна. <Я
думаю, - писал сам Владимир Афанасьевич, - что свои писательские
способности наследовал от матери>.
Первые литературные опыты его получили одобрительный отзыв М. М.
Стасюлевича - редактора журнала <Вестник Европы>. А вдобавок к отзыву
еще и совет продолжать литературную работу.
Некоторые биографы утверждают, что Обручев начал публиковаться
еще в студенческие годы и тем подрабатывал на жизнь. Однако сам
Владимир Афанасьевич никогда не упоминал о своих литературных
заработках в это время и первой своей публикацией считал рассказ
<Море шумит>, появившийся на страницах газеты <Сын Отечества> в июне
1887 года, когда институт был уже закончен. Правда, написан рассказ
еще в студенческие годы - Владимир Афанасьевич пометил
собственноручно: <26 декабря 84 г. - 5 января 85 г.>.
Современный критик может отметить и некий налет романтичности, и
излишнюю, если так можно выразиться, <литературность> рассказа.
Надуманной кажется и философская концовка.
И все же читателю будет интересно познакомиться с первой пробой
пера молодого литератора.
МОРЕ ШУМИТ
Был канун рождества. Хмурое небо с утра угрожало снегом, северный
леденящий ветер налетал порывами и свистел в обнаженных ветвях деревьев.
По улицам города теснились люди, торопясь сделать покупки к празднику,
катились сани, весело гремя колокольчиками, грязные желтоволосые чухонцы
тащили на плечах елки вслед за какой-нибудь нарядной дамой или смазливой
горничной. Все суетилось, спешило, готовилось.
Такой же веселый, как встречавшиеся мне прохожие, шел я по узкому,
скользкому тротуару и напевал вполголоса какую-то арию. Да и с какой стати
хмуриться, какое горе в мои годы? Приехал на праздники домой, всякую
заботу об экзаменах, науке и тому подобной скучной материи оставил в
столице и теперь наслаждался отдыхом.
Шел я на окраину города проведать старика дядю. Он уже с лета
прихварывал, и доктора говорили, что зимы он не переживет; но старик не
верил им и уверял меня, что лет пять еще проскрипит. Я относился
скептически к его словам, так как при взгляде на его исхудалое лицо,
обрамленное густой белой бородой, на впалую грудь, на костлявые руки с
прозрачной кожей, мне казалось, что и теперь передо мной не живой человек,
а мертвец. Только глаза его жили еще; они не потеряли ни выразительности,
ни блеска и, как бывало в давно минувшие времена, в упор устремлялись на
собеседника.
По мере того, как я приближался к цели, прохожие попадались мне все
реже, одеты были беднее и их лица были сумрачнее; каменные трехэтажные
громады уступили место деревянным домам, а эти, в свою очередь,
покривившимся лачужкам с крохотными оконцами. Наконец я вышел на шоссе:
справа начинались ряды дач с заколоченными окнами и дверьми, с
палисадниками, засыпанными сугробами снега, из которых кое-где печально
выглядывали засохшие стебли прошлогодних цветов; тут было уже совершенно
пусто. С левой стороны в пятидесяти шагах от шоссе у подошвы пологого
склона шумело море и длинные волны с белыми гребнями набегали на
прибрежные валуны, одетые льдом, словно белой гладкой корой.
Вот на этом-то склоне, в полуверсте от города, стоял дядин дом; он
был обращен фасадом на север, к морю; небольшой сад тянулся возле дома и
двора. Дом был деревянный, но выстроенный очень прочно, так что северный
ветер безуспешно ударял о стены, стремясь проникнуть в какую-нибудь
щелочку и забраться в теплые комнаты.
Я вошел со двора в дом; на мой вопрос, как поживает дядя, старый
слуга, снимая пальто, ответил: <Сидит в кресле, как обыкновенно>.
Отворив осторожно двери кабинета, я остановился: у окна, лицом к
свету, сидел в кресле дядя; мне видна была только его седая голова,
утопавшая в белой подушке; я сделал несколько шагов.
- Здравствуйте, дядя!
Молчание. Только ставни за стеной фасада похлопывали, море глухо
шумело, и в соседней комнате мерно тикали часы.
<Не случилось ли что-нибудь с ним?> - подумал я и быстро, но без шума
подошел к креслу.
Нет, старик спал. Он был одет в теплый узорчатый халат, подпоясанный
широким кожаным поясом; вытянутые вперед ноги лежали на скамейке из
медвежьей шкуры, а голова слегка склонилась на грудь; обе руки покоились
на ручках кресла; тусклый свет декабрьского дня падал на худые щеки с
выдавшимися скулами, обтянутыми желтоватой кожей, на тонкий нос и
пушистые, почти сросшиеся брови, и от этого света лицо с закрытыми глазами
казалось еще мертвеннее, землистее. Неровное дыхание, прерывавшееся порой,
порой переходившее в легкий хрип, вырывалось из груди спавшего.
Я вышел в соседнюю комнату и сел у окна читать, но, прочитавши
несколько страниц, взглянул на море, шумевшее в двадцати шагах от окна, и
задумался; поневоле мысли мои вернулись к дяде, дыхание которого сливалось
с тиканьем часов и шумом морского прибоя.
Странный человек был этот дядя. Я его помнил всегда таким, как
теперь: высокий, худой, с тем же загадочным, пристальным взглядом под
пушистой каймою бровей. Только лысина была меньше и борода не белая, а с
проседью, когда я познакомился с ним пятнадцать лет тому назад.
Жил он один-одинешенек с камердинером, бывшим матросом, и кухаркой;
вставал рано и, невзирая ни на какую погоду, гулял ежедневно часа три по
взморью. Остальное время проводил за книгами или в кресле у окна. Знакомых
он имел немного и вообще больше любил детей, чем взрослых; детей он таскал
с собой на прогулки по взморью или в окрестные холмы и умел занимать их.
Скрытный, молчаливый, он ни с кем не беседовал откровенно, никому не
поверял своих размышлений; со знакомыми ограничивался самыми общими
разговорами и тщательно избегал касаться своей личности.
Молодость свою он провел на море - сначала матросом, потом капитаном
купеческого судна... Во время одной из его поездок с ним случилось
несчастие: по случайной оплошности доверенное ему судно разбилось, и весь
почти экипаж утонул в бурном море. Спаслись только капитан и один из
матросов.
Этот случай глубоко поразил дядю, и с тех пор он сильно переменился.
Веселый, разговорчивый, не унывавший никогда моряк, поседел в одну ночь и
стал задумчивым, молчаливым, скрытным человеком. Он бросил службу,
невзирая на то, что его не считали виновным, и купил себе дом на взморье,
в котором поселился безвыездно. Это было двадцать лет назад, теперь дяде
было шестьдесят...
В соседней комнате раздался сухой кашель и затем какой-то шорох. Я
встал и подошел к креслу, из глубины которого проницательные глаза дяди
уже поглядывали на меня. Я пожал его исхудалую руку.
- Здравствуй, мой мальчик, - сказал он, - спасибо, что наведался.
Он все еще называл меня мальчиком, хотя мне было двадцать пять лет.
Это по старой памяти - с тех времен, когда я, десятилетний шалун, ходил с
ним на прогулку или рассматривал модели кораблей, украшавших его кабинет.
- Вам лучше, дядя? - спросил я.
- Да, да, конечно, лучше. Помаленьку поправляюсь, славно вздремнул
теперь. Что же ты скажешь новенького? У вас сегодня елка?
Дядя любил слушать; я стал у окна и, глядя на море, начал
рассказывать ему о наших замыслах по части праздничных удовольствий.
Дядя изредка прерывал мой рассказ каким-нибудь вопросом, не отрывая
глаз от окна. Наконец я замолк. В комнате опять воцарилась тишина.
Ветер крепчал, и море, насколько хватал взор, стало покрываться
белыми гребнями, которые, быстро скользили по черной изрытой поверхности;
на горизонте темное море и темное небо совершенно сливались; тучи неслись
по небу сплошными свинцовыми массами одна за другой. Грозные волны
длинными рядами набегали на последние ступеньки лестницы, спускавшейся от
дома вниз, и разбивались на тысячи брызг, высоко взлетавших над белой
каймой берега. Непрерывный зловещий грохот и плеск вместе со свистом ветра
и торопливым хлопаньем ставней доносился до нас, составляя странный
контраст с полной тишиной, царившей в доме.
- Слышишь, как море шумит? - как-то торжественно спросил дядя. -
Шумит, как двадцать лет тому назад, когда оно поглотило мое судно и вместе
с ним мою жизнь...
Я обернулся и с удивлением взглянул на дядю - до сих пор он ни разу
не рассказывал мне о своей прежней жизни, ни словом не упоминал о
постигшем его несчастье. Теперь, приподнявшись из подушек, упираясь
исхудалыми руками в ручки кресла, он устремил глаза, сверкавшие каким-то
странным блеском, на бурное море и стал рассказывать медленно, вполголоса,
словно говоря с самим собою:
- Да, мою жизнь... Разве я живу теперь? Разве я жил эти двадцать лет?
Я жил только прошедшим...