как отрезало... Было все же несколько попыток, с пяток, не более, но все их,
невзирая на петиции религиозных милосердцев, подробно показали по
телевизору, что крепко повлияло на экстремистские умы. Да и раньше в
Бабилоне террористов не шибко-то жаловали. Сам Че Гевара, кстати, передумал
в свое время и предпочел освобождать Южную Америку -- там, ему казалось,
полегче будет и с нравами, и с языком.) "Перевоспитание" проводилось целым
комплексом разных методик, в основе каждой из них для перевоспитуемого стоял
выбор: покориться или умереть (или потерять лицо и честь). Пытки голодом и
жаждой, регулярные побои, долгие издевательства надзирателей -- все это
считалось официальной частью перевоспитания, которая приносила свои плоды в
двух случаях из трех. Но для особо упорных применялась и неофициальная
часть, та, что возлагалась на сидельцев из самой малочисленной и преданной
администрации пробы, имя которой было "сучья шерсть".
Скорее это была даже не проба, а категория лиц из числа осужденных,
поскольку сидельцы, составляющие сучью шерсть, разбросаны по всей стране,
друг друга не знают, идеологии не имеют и без администрации существовать не
могут. Если сиделец по незнанию или умышленно совершал серьезный (по
тюремным понятиям) проступок, то в "теневом суде" его "дело" авторитетно
разбирали и назначали адекватное наказание. Крайнее наказание -- смерть или
перевод в "обиженку" (с насилием или без него). И вернуться в более высокую
пробу кожанам так же невозможно, как и воскреснуть убитому. Попытка скрыть
свою принадлежность к низшей касте влечет за собой неминуемую мучительную
смерть обманщика. Таковы тюремные законы. Но встречаются сидельцы, как
правило из числа опущенных, которые презрели все тюремные и блатные правила
и понятия, сохранили в себе силы и ненависть, чтобы мстить всему окружающему
миру за собственные унижения и страдания. Они готовы убивать и насиловать
вчерашних своих господ и мучителей, подвергнуть их тому, что те применяли к
ним. Нет для них теперь никаких пределов, и нет у них совести, и нет
сострадания. Им теперь все равно, кого и за что истязать и калечить, лишь бы
тюремные власти были довольны ими, лишь бы не направляли из тюрем на зоны,
на верную смерть. Так они становятся сучьей шерстью. Они перешли последний
рубеж, отделяющий их от тюремного общества, и отныне прокляты навсегда.
Все пробы, все сидельцы, бывшие и настоящие, на воле или в тюрьме не
имеют права оставить в живых "сушера", если он вдруг попадает в пределы
досягаемости. Под страхом смерти запрещено общаться с ними по доброй воле
всем, включая пассивных педерастов. И сушеры хорошо знают об этом. Их жизнь
в руках капризной тюремной администрации, потому что жить они могут лишь
какое-то время и только в тюремной камере, своей стаей. На воле же за ними
ходят нож и всеобщий приговор; редко кто протянет-проживет месяц: находят...
А жить им хочется. И они старательно, с палаческим удовольствием служат
суровым жрецам решетки и кандального звона. Если нужно срочно повысить
процент раскрываемости преступлений, или сломить непримиримого нетака, или
навсегда проучить врага системы, несчастного сидельца бросают в "трамбовку"
-- камеру, где его ждут шакалы из сучьей шерсти. Администрация и
следственные службы расплачиваются с ними жратвой и куревом, закрывают глаза
на чифир и бухалово, подбрасывают иногда "колеса" и "дурь" (наркотики).
Сумел извернуться и не попасть к сушерам в трамбовку -- молодец. Попал, но
не сдался, выломился вовремя -- все равно что заново родился. А не сумел...
Трамбовка -- кочевое дело: сегодня здесь, завтра там. С этажа на этаж,
с крытки на крытку, идут сидеть туда, где Родина прикажет. И только на
Крытой Маме трамбовка -- стационар.
Бывало, в ШИЗО, или в каптерке за чаем (Гек так и не полюбил чифирить),
когда нетаки начинали травить истории, кто-нибудь обязательно вспоминал о
Крытой Маме, рассказывая очередную леденящую историю. Некоторые даже
побывали в ее стенах -- транзитом, естественно, на этапе или на доследствии.
Вот теперь и Геку довелось сюда попасть. Из-за перегруженности иневийских
органов следствия и надзора его, как несовершеннолетнего, подлежащего
амнистии, сбросили сюда, в следственный изолятор Сюзерена. Дело его, как и
других амнистированных по делу о беспорядках в пятьдесят восьмой
дополнительной, стояло на особом контроле и в то же время, в силу жесткой
предопределенности результата формального переследствия, не представляло
никакого интереса для соответствующих служб и инстанций. Весь основной поток
амнистированных малолеток уже сошел, и власти резонно полагали, что коль
скоро угодная начальству справедливость уже восторжествовала почти для всего
контингента амнистируемых, то не будет большой беды, если один из них
обождет сутки-другие, пока до него дойдут руки у занятых людей.
Инструкция запрещала помещать несовершеннолетнего в общие камеры к
взрослым; Гек оказался единственным несовершеннолетним в тот момент на всю
Крытую Маму, поэтому его поместили в одиночку. Вертухаи -- люди далеко не
сентиментальные, по крайней мере на службе, но и они не давили парнишку
режимом: амнистия, не амнистия -- он свое отбыл, а теперь по чьей-то
халатности пересиживает. Несмотря на три судимости, парнишка отнюдь не крут
и не грозен, напротив -- тих и очень мал для своих шестнадцати лет
(четырнадцатилетний Гектор еще со времен иневийских записан был как
беспризорный Боб Миддо и считался шестнадцатилетним), пусть сидит себе
спокойно и спокойно ждет, раз не шебутной.
Однако на четвертые сутки его затворничество нарушилось. В тюрьме шел
плановый косметический ремонт. Подследственным, но не осужденным еще,
работать не полагалось, осужденные сидельцы Сюзерена в работники не годились
по разным причинам, так что штукатурили и красили вольнонаемные. И когда
очередь дошла до Гековой камеры, его перевели в другую, где уже было двое
обитателей, а через трое суток после Гека туда добавили четвертого.
Глава 11
Клен доживает
По плечи в камне без дна,
С верою в солнце.
Соседями-сокамерниками Гека оказались два старика -- один белый, другой
мулат. Оба они были истощены тюремной жизнью и сутулы той характерной
сутулостью, что вырабатывается холодом, туберкулезом, побоями надзирателей и
бесконечным сидением на корточках. Глубокие морщины на лице мало чем
отличались от многочисленных шрамов. Старческие их тела могли бы служить
моделями для изображения святых мощей, если бы только не были они синими от
татуировок. Дряхлость, ветхость проглядывала в каждом их жесте и шаге,
постоянный кашель делал их голоса тихими и свистящими, изуродованные клешни,
бывшие когда-то кистями рук, мелко дрожали. У мулата не было правого глаза,
вмятина-впадина страшного вида ничем не была прикрыта, но другой глаз
смотрел уверенно и жестко. Казалось, он принадлежал другому человеку (а то и
зверю), сильному и опасному. И у белого взгляд был под стать, разве что чуть
больше было в его глазах мертвенного спокойствия. Голову белого украшала
редкая татуировка: тюремная решетка, которая словно рыбацкая сеть покрывала
ему щеки, лоб, затылок, уши, начинаясь и заканчиваясь у основания шеи. Когда
кто-нибудь из них открывал рот -- в зевке или в разговоре, -- было видно,
как в щербатых ртах блестят золотые зубы. Ведущим в этой паре был белый,
которого звали Варлак, а второй, мулат, отзывался на мирное прозвище
Суббота.
Эти двое были последними из могикан, только они двое выжили, двое из
легендарного и могучего блатного сословия "Большие Ваны". Еще до войны
Господин Президент отдал распоряжение: выполоть с корнем всю эту блатную
нечисть, Больших Ванов, и всех, как их там... Начали полоть. Но преступный
мир огромного государства отнюдь не исчерпывался Ванами, которых было-то --
малые доли процента от всех сидящих и ворующих. Искоренить преступность,
которую порождала сама человеческая природа и насаждала своими порядками вся
государственная машина, было немыслимо, для этого одной половине страны надо
было перестрелять другую половину, затем чистить свои ряды, а потом
подчищать оставшихся, и так до бесконечности или до последнего человека...
Посему силы режима предпочли понять приказ буквально и всей мощью
полицейского аппарата обрушились именно на князей преступного мира, Больших
Ванов.
В те времена любой из Ванов бо2льшую часть жизни обязан был проводить
за решеткой, каждый считался хранителем и ревнителем тюремных и блатных
законов, жрецом, судьей, вожаком и отцом родным для остальных сидельцев.
Получить титул Вана было совсем, совсем не просто, но и отказаться от него
было нельзя. Нельзя было завязать, нельзя было признавать и вспоминать живых
родственников, включая родную мать (кроме как в наколочных сентенциях),
нельзя было скрывать свою принадлежность к пробе. Хотя и понятия такого --
проба -- для Ванов, можно считать, не существовало. Они были зонные
небожители, вне иерархии.
Поэтому для властей не было ничего легче, чем опросить и собрать всех
Ванов в одном месте. Там, на южных приисках, им завернули такие условия
содержания, что за год их поголовье сократилось вдвое. Денег и сил не
жалелось: в три, в четыре раза увеличен был контингент охраняющих и
пресекающих, организованы были беспрецедентные меры по недопущению связи с
волей и другими зонами. На этом фоне в тюрьмах и зонах страны промелькнуло и
исчезло кратковременное явление -- самозванец. В образовавшемся вакууме
власти то тут, то там возникали самозваные Ваны. Но притворяться Ваном долго
так же невозможно, как притворяться скелетом. Таких разоблачали и в лучшем
случае убивали. Случалось, что и кумы-оперативники выводили своих
гомункулусов в Ваны, чтобы с помощью смут и провокаций разобщить и ослабить
преступные кланы. Но здесь их подстерегала опасность и с неожиданной
стороны: другие, конкурентные и просто враждебные должностные лица в погоне
за хорошим показателем мели подчистую любого, кто признавал себя врагом
Господина Президента, орудовали его приказом как ломиком, мешая оперативным
планам недругов и коллег, сокрушая противников, своих и государственных.
"Лжеваны" появились и исчезли перед самой войной. А когда грянула она,
матушка, то и вовсе стало не до церемоний: всю зону вановскую расстреляли,
как не было ее. Оставшиеся на воле и кое-где в крытках Ваны пытались
предпринять что-нибудь. Так, на Бабилонской Сходке сорок второго года было
принято, что Ван не обязан объявляться по прямому запросу властей ни на
зоне, ни на воле, хотя и прямо отказываться от титула в ответ на прямой
вопрос тоже не полагалось. Допускались любые уловки и ухищрения, но и вслух,
и письменно запрещалось заявлять: "Я не Ван". Тот же самый совет, чтобы
запутать псов, получили в разосланных малявах все те, кто, не будучи наречен
Ваном, придерживался на зонах "правильных" понятий.
Принимать нового Вана можно было на сходках в три, а в крайнем случае и
в два участника, не считая принимаемого. Бегать на воле теперь не
возбранялось хоть пять лет подряд, разрешено было носить огнестрельное
оружие не только на дело, но и просто с собой. Отныне можно было некоторое
время, но исключительно на воле и под чужим именем, по согласованию со
сходкой, зарабатывать на жизнь не только кражами и взломами, но и работой
как таковой. Но по-прежнему запрещалось иметь родственников, работать в той
или иной форме на государство, участвовать в строительстве или ремонте