-- "Тоже" как кто? -- выкатил я глаза. -- Как я или... Как кто?
-- Как вы.
Я заподозрил его в знакомстве с нью-йоркским тёзкой:
-- Вы уверены? Как я?
-- Как вы. А кто же ещё? Но сейчас уже нет.
-- Что "нет"?
-- Уже не пишу.
-- Это трудно, -- согласился я.
-- Не потому. Завёл собачку.
Я снова насторожился:
-- Собачку? А какую?
-- Маленькую такую. Белую.
-- Я про породу.
-- При чём это? Шпиц. Дело не в породе, а в том, что я тоже раньше
писал.
По выражению моего лица Грабовски заключил, будто я не верю, поднялся с
места, скрылся за парчовой завесой и вернулся с доказательством. Под
польскими словами "Psychofizjologia normalnei" на обложке брошюры стояло его
имя с приставкой "Dr."
-- А, вы тут - научное... -- буркнул я. -- И про нормальных.
-- Нет, как раз про шизофреников, -- и протянул мне книжку.
-- Почему "как раз"?
-- Вы правы: тут сказано "normalnei". Но через нормальное я как раз и
выхожу на ненормальное. Я доказал, что это - одно и то же. Что шизофрения -
это нормально.
-- Правда? -- не поверил я. -- Уже доказали? И что, значит, получается?
-- Ничего как раз не получается. Нормальные стали считать меня
ненормальным, а шизофреники - угрожать убийством. Потому я и уехал.
-- А как это вы доказали?
-- Просто! То есть не совсем, но... Вы, как философ, сейчас поймёте.
Я не успел, потому что, подсев ко мне, он тут же вскочил.
В дальний конец зала - через дверную нишу - набилась вдруг шумная толпа
крохотных людей. Свет бил снаружи - и лиц было не рассмотреть. Пространство
внутри встретило толпу затяжным эхом, в котором детский смех дробили
визгливые междометия и перестуки каблуков.
Отреагировал - как философ - и я. Не суетитесь, мол, батюшка, ибо
детвора есть символ назревания хамского времени. Грабовски ответил, что это
не дети, а японцы. И что именно из-за них он рано сегодня и открылся: через
сорок минут, приобщённые к догматам западной церкви, восточные гости должны
быть уже на пристани.
Извинившись, Грабовски оправил на себе ризу и удалился их
приветствовать.
5. Проверять жизнь на фактичность
Восточным гостям я предпочёл шизофреников и раскрыл брошюру.
Ошибка обошлась мне дорого. Пока гости, озиравшиеся на фрески и
продвигавшиеся к Христу в другом конце зала, поровнялись со мной, - в
течение этого времени я выяснил, что страдаю неизлечимым бредом реальности:
не умею проверять жизнь на фактичность и отличать её от нереального. И -
наоборот.
Вторая глава - о бреде беременности - тоже началась со встревожившего
перечня симптомов. Я затаил дыхание и стал читать дальше, но от
дополнительного ужаса самопознания меня уберегли четыре вспышки света.
Вскинув глаза, я увидел перед собой столько же японок. Одинаково
крохотных и синих, как почки на ветке сакуры - хотя и с разными лицами,
чтобы различать. Лишённые возраста, но оснащённые камерами, японки щёлкнули
меня ещё раз, а потом одна из них, с самыми синими губами, сюсюкнула, что в
молящемся католике её умиляет доверие к Небесному Судье.
В иной ситуации я бы откликнулся в стиле как раз манчестерского судьи,
но к японкам испытывал благодарность, поскольку они отвлекли меня от
брошюры. Отшвырнув её, я встал и сообщил гостьям, что, не будучи католиком,
прихожусь им бывшим соседом: от Японских островов Россию отделяет только
пролив.
Трое развернулись и примкнули к толпе, но четвёртая, с губами, пришла в
восторг. Демонстрируя знание России, объявила, что Зиноски - гад, Ицин
загадочен, а Чахо - душка.
Я напрягся и выяснил, будто Жириновский симптоматичен только потому,
что никакой пролив, по его мнению, не вправе отделить от России Курильские
острова или допустить их слияния с Японскими. Утверждение о загадочности
Ельцина я отверг тоже: какая в том загадка, если опытный коммунист, испытав
решительный упадок умственных сил, объявляет себя и демократом и
реформатором, а потом уходит на пенсию в Кремль, где, между тем, не столько
отдыхает, сколько лечится?
Японка не поняла меня и перешла к Чахо. Сказала, что это - русский
классик, сочинивший много историй про людей, хотя больше всего ей нравится
про собаку. Я заподозрил Тургенева, но она настояла, что классика зовут
Чахо.
А как зовут собаку, улыбнулся я. Не Муму?
Пёсик был без имени, улыбнулась и она, но выглядел "вот так".
С этими словами японка оглянулась сперва на Грабовского и убедилась,
что тот продолжает стоять перед Марией и объяснять толпе технику непорочного
зачатия. Потом решительно шагнула ко мне и раскрыла сумку, из которой на
меня пялился крохотный шпиц. Белый.
Моя реакция тоже была поэтапной. Сначала я обомлел. Потом пролепетал,
что классика зовут Чехов, а рассказ называется "Дама с собачкой". Сияя, она
вставила, что всю жизнь воображает себя этой дамой, но обзавелась собачкой
только вчера.
Как только я снова изобразил на лице недоумение, японка заверила меня,
что собачий карантин на вывоз не распространяется.
Я думал уже о неочевидном. И о том, что за очевидным не поспеваю.
Не поспел и за тем - почему вдруг Грабовски шагнул ко мне и извинился.
Сперва показалось, будто пришёл забирать у меня японку. Выяснилось -
вспомнил обо мне из вежливости. Я ответил, что уже ухожу, но вернусь
молиться в сочельник, поскольку эта церковь набита людьми не только в
Рождество, но и в будни.
Грабовски - в нечётком квадрате своём - рассмеялся:
-- Приходите хоть в Рождество! Всё равно усажу вас в седилию!
Я снова опустился на мраморную полку:
-- Куда?! Вы имеете в виду "s-e-d-i-l-i-a"?
-- Обещаю!
Потом я постепенно выговорил:
-- Отец Грабовски, что такое "седилия"?
-- Место, на котором вы сидите! Самое почётное! Рядом с алтарём!
6. Нет ничего более постоянного, чем отсутствие
На съезд консерваторов я не пошёл в тот день. Не пошёл и в следующий.
Не брился, не ел и на лондонские звонки не отзывался. Мне было некогда: я
наконец расписался - и через неделю рукопись была завершена.
Но расписал я не ту историю, на которой застрял. Не о Стиве Грабовском.
О другом человеке.
Подобно каждому, меньше всего на свете мне известно о самом себе. О том
как устроен мой собственный мозг. Поэтому, кстати, претендуя на понимание
мироздания, никто не способен понять свою судьбу. Познавшие бога не знают
себя, и в несуществующем каждый идиот разбирается лучше, чем в своих
ощущениях.
Ещё до возвращения в гостиницу, направляясь к выходу из церкви
Грабовского, я - неожиданно для себя - вспомнил Анну Хмельницкую, которую
три года назад встретил мимолётно в городе Сочи. И никогда с той поры не
видел.
В тот день ей исполнилось двадцать два - и все эти годы она прожила у
моря. Имея о счастье смутное представление и догадываясь лишь чем оно быть
не может, там, в Сочи, Анна его и дожидалась. Поначалу ей думалось, что оно
набежит нечаянно - без предупреждения и её участия. Как волна. Так однажды и
случилось, но поскольку счастье не устоялось и схлынуло, Анна убедила себя,
будто вечный праздник придёт только если выйти к нему навстречу.
Убеждений, включая это, было у неё мало. Как благодаря
непредрасположенности к мышлению, так и полной незаинтересованности в нём.
Быть может, как раз поэтому - больше, чем кто-либо ещё - она и утвердила
меня в подозрении, что любая судьба связана с любою другой. И связана через
энергию, которую рождают наши ощущения. Причём, связаны мы не только с такою
судьбой, которая где-то была или есть, но даже с той, которая пока не
случилась и никогда не случится.
С нею, наверно, мы и связаны особенно прочно и долго, ибо нет ничего
более постоянного в мире, чем отсутствие.
7. Несмотря на занятость, выяснял смысл жизни
За исключением цвета глаз, орехового, и объёма ягодиц, впечатляющего,
Анна походила на актрису, в которую, будучи подростком, я был безответно
влюблён. Ответить актриса не смогла по разным причинам. Из несерьёзных
запомнились две: привязанность к мужу и незнакомство со мной.
То была уже моя вторая безответная любовь. В отличие, однако, от
первой, - к литературному персонажу, - я воспринимал её как плотскую,
благодаря чему она быстро истратилась.
Тем не менее, вспомнив о ней, я сразу же заблаговолил к Анне, и хотя
глупость всё ещё удручает меня, умственную немощность девушки пришлось
оправдать тем, что думать - дело трудное, и многие вырабатывают иные
привычки.
Быстрых мыслей зато, по её же признанию, у Анны было больше, чем
остановившихся и вросшихся в мозг, - чем убеждений. Кроме названного -
только два: счастье не в красоте и Севастополь будет принадлежать России.
Когда именно будет - Анна не знала, но не сомневалась, что Украина
расстанется с ним навсегда. Интерес к судьбе этого города я приписал сперва
его региональному родству с Сочи. Причина оказалась более интимной,
повязанной, кстати, с первой, нечаянной, волной счастья.
Выглядело оно как сова, ибо у сов голова склонена вниз, чтобы уши
слушали лучше. Главное оружие у них - не глаза. На всех трёх карточках мужа,
которые Анна мне показала, голова у него свисала на грудь, что - если б не
сдвинутость ушей к центру лица плюс незаметность глаз - я бы тоже объяснил
высоким ростом юноши и производным стремлением уместиться в кадр.
Когда я высказал догадку, что он не столько высматривает мир, сколько
выслушивает, Анна согласилась: несмотря на занятость, муж, действительно,
постоянно пытался выяснить смысл жизни. Хотя родился с недостающим ребром.
Родился же как раз в Севастополе, в семье непрямого отпрыска Богдана
Хмельницкого, женатого на русской молоканке. Хотя связь со знаменитым
предком была не прямая, отец его - помимо национализма - унаследовал от
гетмана жестокость, и однажды забил жену до смерти. Не исключено - в
приступе анти-русского психоза. Совершенно непонятного, ибо, будучи
патриотом, гетман домогался именно союза с Россией. Видимо, женоубийца
спутал предка с другим патриотом.
Так или иначе, поскольку его сразу же упекли за решётку, сын, которого
в честь предка тот назвал Богданом, не успел заколоть отца коллекционным
ножом.
Этих ножей, охотничьих, в доме было одиннадцать. Они лежали в
сафьяновой коробке, а подарил их отцу - за славную фамилию - писатель с
пышными запорожскими усами из делегации канадских украинцев. Богдан
наловчился орудовать ими так ловко, что, сжав между пальцами острое жало
лёза и размахнувшись, всаживал снаряд с пятнадцати метров в любую крохотную
цель, а второй нож - в звенящую рукоять первого.
Не найдя себе выхода, ненависть к отцу мгновенно разрослась у него в
презрение ко всем хохлам - и, отказавшись от призыва в украинскую армию, он
бежал из Севастополя в Сочи, где сразу же влюбился в русскую красавицу.
Красавицей Анна считала себя и сама, а потому поверила Богдану, что,
хотя ему, как и ей, исполнилось тогда лишь девятнадцать, любить её он будет
вечно. К перспективе непроходящей любви она отнеслась как к счастью, и,
вопреки бурным возражениям родителя, доцента Сергея Гусева, пошла за юношу
замуж и даже сменила фамилию.
Из всех людей, к которым Анна присматривалась в надежде угадать кто из
них способен любить по-настоящему, именно Богдан показался ей человеком,
кого она - искренней, чем других - могла бы полюбить в ответ.
8. Славяне медлят с освобождением Европы