серьёзностью и весёлой игрой; напротив, при действительном прочтении этой
книги им станет до изумительности ясным, с какой строго немецкой проблемой
мы здесь имеем дело, поставленной нами как раз в средоточие немецких
надежд, как точка апогея и поворота. Но, быть может, этим самым лицам
покажется вообще неприличным столь серьёзное отношение к эстетической
проблеме, раз они не в состоянии видеть в искусстве чего-либо большего, чем
весёлой побочности, или, пожалуй, звона бубенчиков, сопровождающего
серьёзность существования , но, в сущности, излишнего; словно никто не
знает, что уже само противопоставление искусства серьёзности существования
грубое недоразумение. Этим серьёзным я позволю себе сказать, что моё
убеждение и взгляд на искусство, как на высшую задачу и собственно
метафизическую деятельность в этой жизни, согласны с воззрением того мужа,
которому я, как передовому великому бойцу на этом пути, посвящаю эту книгу.
Базель, конец 1871 года
1
Было бы большим выигрышем для эстетической науки, если бы не только путём
логического уразумения, но и путём непосредственной интуиции пришли к
сознанию, что поступательное движение искусства связано с двойственностью
аполлонического и дионисического начал, подобным же образом, как рождение
стоит в зависимости от двойственности полов, при непрестанной борьбе и лишь
периодически наступающем примирении. Названия эти мы заимствуем у греков,
разъясняющих тому, кто в силах уразуметь, глубокомысленные эсотерические
учения свои в области воззрений на искусство не с помощью понятий, но в
резко отчётливых образах мира богов. С их двумя божествами искусств,
Аполлоном и Дионисом, связано наше знание о той огромной противоположности
в происхождении и целях, которую мы встречаем в греческом мире между
искусством пластических образов аполлоническим и непластическим искусством
музыки искусством Диониса; эти два столь различных стремления действуют
рядом одно с другим, чаще всего в открытом раздоре между собой и взаимно
побуждая друг друга ко всё новым и более мощным порождениям, дабы в них
увековечить борьбу названных противоположностей, только по-видимому
соединённых общим словом искусство ; пока наконец чудодейственным
метафизическим актом эллинской воли они не явятся связанными в некоторую
постоянную двойственность и в этой двойственности не создадут наконец столь
же дионисического, сколь и аполлонического произведения искусства
аттической трагедии.
Чтобы уяснить себе оба этих стремления, представим их сначала как
разъединённые художественные миры сновидения и опьянения, между каковыми
физиологическими явлениями подмечается противоположность, соответствующая
противоположности аполлонического и дионисического начал. В сновидениях
впервые предстали, по мнению Лукреция, душам людей чудные образы богов; во
сне великий ваятель увидел чарующую соразмерность членов сверхчеловеческих
существ; и эллинский поэт, спрошенный о тайне поэтических зачатий, также
вспомнил бы о сне и дал бы поучение, сходное с тем, которое Ганс Сакс даёт
в Мейстерзингерах :
Мой друг, поэты рождены,
Чтоб толковать свои же сны.
Всё то, чем грезим мы в мечтах,
Раскрыто перед нами в снах:
И толк искуснейших стихов
Лишь в толкованье вещих снов.
Прекрасная иллюзия видений, в создании которых каждый человек является
вполне художником, есть предпосылка всех пластических искусств, а также,
как мы увидим, одна из важных сторон поэзии. Мы находим наслаждение в
непосредственном уразумении такого образа; все формы говорят нам: нет
ничего безразличного и ненужного. Но и при всей жизненности этой
действительности снов у нас всё же остаётся ещё мерцающее ощущение её
иллюзорности, но крайней мере таков мой опыт, распространённость и даже
нормальность которого я мог бы подтвердить рядом свидетельств и показаний
поэтов. Философски настроенный человек имеет даже предчувствие, что и под
этой действительностью, в которой мы живём и существуем, лежит скрытая,
вторая действительность, во всём отличная, и что, следовательно, и первая
есть иллюзия; а Шопенгауэр прямо считает тот дар, по которому человеку и
люди, и все вещи представляются временами только фантомами и грёзами,
признаком философского дарования. Но как философ относится к
действительности бытия, так художественно восприимчивый человек относится к
действительности снов; он охотно и зорко всматривается в них: ибо по этим
образам он толкует себе жизнь, на этих событиях готовится к жизни. И не
одни только приятные, ласкающие образы являются ему в такой ясной простоте
и понятности: всё строгое, смутное, печальное, мрачное, внезапные
препятствия, насмешки случая, боязливые ожидания, короче, вся божественная
комедия жизни, вместе с её Inferno, проходит перед ним, не только как игра
теней ибо он сам живёт и страдает как действующее лицо этих сцен, но всё же
не без упомянутого мимолетнего ощущения их иллюзорности; и быть может,
многим, подобно мне, придёт на память, как они в опасностях и ужасах сна
подчас не без успеха ободряли себя восклицанием: Ведь это сон! Что ж, буду
грезить дальше! Мне рассказывали также про лиц, могших продлевать один и
тот же сон на три и более последовательные ночи, не нарушая его причинной
связи, факты, ясно свидетельствующие о том, что наша внутренняя сущность,
общая основа бытия во всех нас, испытывает сон с глубоким наслаждением и
радостной необходимостью.
Эта радостная необходимость сонных видений также выражена греками в их
Аполлоне; Аполлон, как бог всех сил, творящих образами, есть в то же время
и бог, вещающий истину, возвещающий грядущее. Он, по корню своему блещущий
, божество света, царит и над иллюзорным блеском красоты во внутреннем мире
фантазии. Высшая истинность, совершенство этих состояний в
противоположность отрывочной и бессвязной действительности дня, затем
глубокое сознание врачующей и вспомоществующей во сне и сновидениях
природы, представляют в то же время символическую аналогию дара вещания и
вообще искусств, делающих жизнь возможной и жизнедостойной. Но и та нежная
черта, через которую сновидение не должно переступать, дабы избежать
патологического воздействия ибо тогда иллюзия обманула бы нас, приняв вид
грубой действительности, и эта черта необходимо должна присутствовать в
образе Аполлона: как полное чувство меры, самоограничение, свобода от диких
порывов, мудрый покой бога творца образов. Его око, в соответствии с его
происхождением, должно быть солнечно ; даже когда он гневается и бросает
недовольные взоры, благость прекрасного видения почиет на нём. И таким
образом про Аполлона можно было бы сказать в эксцентрическом смысле то, что
Шопенгауэр говорит про человека, объятого покрывалом Майи ( Мир, как воля и
представление I 416): Как среди бушующего моря, с рёвом вздымающего и
опускающего в безбрежном своём просторе горы валов, сидит на челне пловец,
доверяясь слабой ладье, так среди мира мук спокойно пребывает отдельный
человек, с доверием опираясь на principium individuationis . Про Аполлона
можно было бы даже сказать, что в нём непоколебимое доверие к этому
принципу и спокойная неподвижность охваченного им существа получили своё
возвышеннейшее выражение, и Аполлона хотелось бы назвать великолепным
божественным образом principii individuationis, в жестах и взорах которого
с нами говорит вся великая радость и мудрость иллюзии , вместе со всей её
красотой.
В приведённом месте Шопенгауэр описывает нам также тот чудовищный ужас,
который охватывает человека, когда он внезапно усомнится в формах
познавания явлений, и закон достаточного основания в одном из своих
разветвлений окажется допускающим исключение. Если к этому ужасу прибавить
блаженный восторг, поднимающийся из недр человека и даже природы, когда
наступает такое же нарушение principii individuationis, то это даст нам
понятие о сущности дионисического начала, более всего, пожалуй, нам
доступного по аналогии опьянения. Либо под влиянием наркотического напитка,
о котором говорят в своих гимнах все первобытные люди и народы, либо при
могучем, радостно проникающем всю природу приближении весны просыпаются те
дионисические чувствования, в подъёме коих субъективное исчезает до полного
самозабвения. Ещё в немецком Средневековье, охваченные той же дионисической
силой, носились всё возраставшие толпы, с пением и плясками, с места на
место; в этих плясунах св. Иоанна и св. Витта мы узнаём вакхические хоры
греков с их историческим прошлым в Малой Азии, восходящим до Вавилона и
оргиастических сакеев. Бывают люди, которые от недостаточной опытности или
вследствие своей тупости с насмешкой или с сожалением отворачиваются, в
сознании собственного здоровья, от подобных явлений, считая их народными
болезнями : бедные, они и не подозревают, какая мертвецкая бледность почиет
на этом их здоровье , как призрачно оно выглядит, когда мимо него вихрем
проносится пламенная жизнь дионисических безумцев.
Под чарами Диониса не только вновь смыкается союз человека с человеком:
сама отчуждённая, враждебная или порабощённая природа снова празднует
праздник примирения со своим блудным сыном человеком. Добровольно
предлагает земля свои дары, и мирно приближаются хищные звери скал и
пустыни. Цветами и венками усыпана колесница Диониса; под ярмом его
шествуют пантера и тигр. Превратите ликующую песню К Радости Бетховена в
картину и если у вас достанет силы воображения, чтобы увидать миллионы,
трепетно склоняющиеся во прахе , то вы можете подойти к Дионису. Теперь раб
свободный человек, теперь разбиты все неподвижные и враждебные границы,
установленные между людьми нуждой, произволом и дерзкой модой . Теперь, при
благой вести о гармонии миров, каждый чувствует себя не только соединённым,
примирённым, сплочённым со своим ближним, но единым с ним, словно разорвано
покрывало Майи и только клочья его ещё развеваются перед таинственным
Первоединым. В пении и пляске являет себя человек сочленом более высокой
общины: он разучился ходить и говорить и готов в пляске взлететь в
воздушные выси. Его телодвижениями говорит колдовство. Как звери получили
теперь дар слова и земля истекает молоком и мёдом, так и в человеке звучит
нечто сверхприродное: он чувствует себя богом, он сам шествует теперь
восторженный и возвышенный; такими он видел во сне шествовавших богов.
Человек уже больше не художник: он сам стал художественным произведением;
художественная мощь целой природы открывается здесь, в трепете опьянения,
для высшего, блаженного самоудовлетворения Первоединого. Благороднейшая
глина, драгоценнейший мрамор человек здесь лепится и вырубается, и вместе с
ударами резца дионисического миротворца звучит элевсинский мистический зов:
Вы повергаетесь ниц, миллионы? Мир, чуешь ли ты своего Творца?
2
Мы рассматривали до сих пор аполлоническое начало и его противоположность
дионисическое как художественные силы, прорывающиеся из самой природы, без
посредства художника-человека, и как силы, в коих художественные позывы
этой природы получают ближайшим образом и прямым путём своё удовлетворение;
это, с одной стороны, мир сонных грёз, совершенство которых не находится ни
в какой зависимости от интеллектуального развития или художественного
образования отдельного лица, а с другой стороны, действительность
опьянения, которая также нимало не обращает внимания на отдельного
человека, а скорее стремится уничтожить индивид и освободить его
мистическим ощущением единства. Противопоставленный этим непосредственным
художественным состояниям природы, каждый художник является только
подражателем , и притом либо аполлоническим художником сна, либо
дионисическим художником опьянения, либо, наконец, чему пример мы можем
видеть в греческой трагедии одновременно художником и опьянения и сна;
этого последнего мы должны себе представить примерно так: в дионисическом