Сижу я здесь, прелестные подруги,
И все смотрю, смотрю на эту пальму,
Которая, подобно танцовщице,
Так изгибается и ластится, качаясь...
Что, заглядевшись, станешь делать
то же
Подобно танцовщице, долго-долго,
Опасно долго, на одной лишь
ножке
Она стояла до того, что, право,
будто
О той другой и вовсе позабыла.
По крайней мере, тщетно я старался
Сокрывшуюся прелесть разглядеть,
Обоих близнецов единства прелесть,
--
Конечно, именно вторую ножку,
В священной близости изящных и воздушных
Блестящей юбочки порхающих зубцов.
И если мне, прекрасные подруги,
Готовы верить вы охотно -- прелесть
эту
Она утратила.
Уж нет ее! Утраченная ножка
Навек потеряна, как жалко милой
ножки!
Где, одинокая, она грустит в разлуке,
Покинутая, где она тоскует?
Быть может, в ужасе пред белокурым
Чудовищем со львиной гривой или,
Быть может, уж обглодана до кости
Она, увы, изъедена! Села.
О, да не плачьте же, не смейте плакать
Вы, нежные сердца!
В беломолочной груди, словно финик,
Сердечко ваше, кошелек-мешочек
Со сладким корешком.
Зулейка, будь мужчиною, довольно!
Бодрей, бодрее, бледная Дуду,
Не плачь же больше! --
-- Иль, может быть,
Уместней здесь иное средство, сердце,
Способное легко унять -- скрепить?
Как назидательное изреченье, к слову
--
Или воззвания торжественный призыв?
Да, да, зову тебя,
Достоинство, на сцену,
Честь европейца!
Ты добродетелью надутый мех,
Шипи, свисти и дуй еще,
Ха!
Еще раз прореви Морали ревом,
Рыкая львом пред дочерьми пустыни,
Морали львом!
Ведь, милые мои!..
Вой добродетели в Европе заглушает
Весь жар души, всю страстность европейца
И европейца волчий аппетит.
И вот я перед вами, европеец,
И не могу, о Господи, иначе.
Да будет так!
Аминь.
Пустыня ширится сама собою: горе тому, кто сам в себе
свою пустыню носит!
Пробуждение
1
После песни странника и тени пещера наполнилась вдруг
шумом и смехом; и так как собравшиеся гости говорили все сразу
и даже осел, при подобном поощрении, не остался безмолвен, то
Заратустрой овладело некоторое отвращение и насмешливое чувство
к посетителям своим, -- хотя его и тешила радость их. Ибо она
казалась ему признаком выздоровления. Он незаметно вышел из
пещеры на чистый воздух и стал говорить со зверями своими.
"Куда же девалось теперь несчастье их? -- спросил он и уже
сам вздохнул с облегчением от своей маленькой досады. -- У меня
разучились они, как мне кажется, кричать о помощи!
-- хотя, к сожалению, не разучились еще вообще кричать". И
Заратустра заткнул уши себе, ибо в тот момент ослиное И-А
удивительно смешивалось с шумом веселья этих высших людей.
"Они веселы, -- продолжал он, -- и кто знает? быть может,
на счет хозяина их; и если научились они у меня смеяться, то не
моему смеху научились они.
Ну что ж! Они старые люди: они выздоравливают по-своему,
они смеются по-своему; мои уши выносили еще худшее и не
увядали.
Этот день -- победа: он удаляется уже, он бежит, дух
тяжести, мой старый заклятый враг! Как хорошо хочет
кончиться этот день, так дурно и тяжело начавшийся.
И кончиться хочет он! Уже настает вечер: по морю
скачет он, добрый всадник! Как он качается на своих пурпурных
седлах, он, блаженный, возвращающийся домой!
Небо ясное смотрит, мир покоится глубоко: о все вы,
странные люди, пришедшие ко мне, право, стоит жить у меня!"
Так говорил Заратустра. И снова крик и смех высших людей
послышался из пещеры. И Заратустра продолжал:
"Они идут на улочку, приманка моя действует, и от них
отступает враг их, дух тяжести. Уже учатся они смеяться сами
над собой -- так ли слышу я?
Моя пища мужей действует, мои изречения сочные и сильные
-- и, поистине, я не кормил их овощами, от которых пучит живот!
Но пищею воинов, пищею завоевателей новые вожделения пробудил я
в них.
Новые надежды забились в руках и ногах их, сердце их
потягивается. Они находят новые слова, скоро дух их будет
дышать дерзновением.
Такая пища, конечно, не для детей и не для томных женщин,
молодых и старых. Нужны иные средства, чтобы убедить их нутро;
я не врач и не учитель их.
Отвращение отступает от этих высших людей: ну что
ж! Это -- моя победа. В царстве моем они чувствуют себя в
безопасности, всякий глупый стыд бежит их, они открываются.
Они открывают сердца свои, хорошее время возвращается к
ним, они празднуют и пережевывают, -- они становятся
благодарными.
Это считаю я за лучший признак: они становятся
благодарными. Еще немного, и они начнут придумывать себе
праздники и поставят памятники своим старым радостям.
Они -- выздоравливающие!" Так говорил Заратустра
радостно в сердце своем и глядел вдаль; звери же его теснились
к нему и чтили счастье его и молчание его.
2
Но внезапно испуган был слух Заратустры: ибо в пещере,
дотоле полной шума и смеха, сразу водворилась мертвая тишина;
нос же его ощутил благоухающий дым ладана, как будто горели
кедровые шишки.
пограничные камни; все пограничные камни сами взлетят у него на
и подкрался ко входу, чтобы незаметно смотреть на гостей своих.
О чудо из чудес! что пришлось ему там увидеть своими
собственными глазами!
"Все они опять стали набожны, они молятся,
они безумцы!" -- говорил он и дивился чрезмерно. И
действительно! все эти высшие люди, два короля, папа в
отставке, злой чародей, добровольный нищий, странник и тень,
старый прорицатель, совестливый духом и самый безобразный
человек, -- все они, как дети или старые бабы, стояли на
коленях и молились ослу. И вот начал самый безобразный человек
пыхтеть и клокотать, как будто что-то неизрекаемое собиралось
выйти из него; но когда он в самом деле добрался до слов,
неожиданно оказались они благоговейным, странным молебном в
прославление осла, которому молились и кадили. И этот молебен
так звучал:
Аминь! Слава, честь, премудрость, благодарение, хвала и
сила Богу нашему, во веки веков!
-- Осел же кричал на это И-А.
Он несет тяготу нашу, он принял образ раба, он кроток
сердцем и никогда не говорит нет; и кто любит своего Бога, тот
бичует его.
-- Осел же кричал на это И-А.
Он не говорит; только миру, им созданному, он вечно
говорит Да: так прославляет он мир свой. Его хитрость не
позволяет ему говорить; поэтому бывает он редко не прав.
-- Осел же кричал на это И-А.
Незаметным проходит он через мир. В серый цвет тела своего
закутывает он добродетель свою. Если есть в нем дух, то он
скрывает его; но всякий верит в длинные уши его.
-- Осел же кричал на это И-А.
Какая скрытая мудрость в том, что он носит длинные уши и
говорит всегда Да и никогда Нет! Разве не создал он мир по
образу своему, т. е. глупым насколько возможно?
-- Осел же кричал на это И-А.
Ты идешь прямыми и кривыми путями, и беспокоит тебя мало,
что нам, людям, кажется прямым или кривым. По ту сторону добра
и зла царство твое. Невинность твоя в том, чтобы не знать, что
такое невинность.
-- Осел же кричал на это И-А.
И вот ты не отталкиваешь от себя никого, ни нищих, ни
королей. Детей допускаешь ты к себе, и, если злые мальчишки
соблазняют тебя, ты говоришь просто И-А.
-- Осел же кричал на это И-А.
Ты любишь ослиц и свежие смоквы, ты неразборчив на пищу.
Чертополох радует сердце твое, когда ты голоден. В этом
премудрость Бога.
-- Осел же кричал на это И-А.
Праздник осла
1
Но на этом месте молебна не мог Заратустра больше
сдерживать себя, сам закричал И-А еще громче, чем осел, и
бросился в середину своих обезумевших гостей. "Что делаете вы
здесь, вы, человеческие дети? -- воскликнул он, поднимая
молящихся с земли. -- Горе, если бы вас увидел кто-нибудь
другой, а не Заратустра:
всякий подумал бы, что вы с вашей новой верою стали
худшими из богохульников или самыми неразумными из всех старых
баб!
И ты сам, ты, старый папа, как миришься ты с самим собою,
что в таком образе молишься ослу здесь, как Богу?" --
"О Заратустра, -- отвечал папа, -- прости мне, но в
вопросах Бога я просвещеннее тебя! Так лучше.
Лучше молиться Богу в этом образе, чем без всякого образа.
Поразмысли об этом изречении, мой высокий друг -- и ты скоро
убедишься, что в этом изречении скрывается мудрость.
Тот, кто говорил "Бог есть дух", -- тот делал до сих пор
на земле величайший шаг к безверию: такие слова на земле не
легко исправлять!
Мое старое сердце бьется и трепещет от того, что еще есть
на земле чему молиться. Прости это, о Заратустра, старому
благочестивому сердцу папы!" --
-- "И ты, -- сказал Заратустра страннику и тени, -- ты
называешь и мнишь себя свободным духом? И совершаешь здесь
подобные идолослужения и обманы?
Худшим, поистине, занимаешься ты здесь делом, чем у своих
скверных, смуглых девушек, ты, новый верующий и хитрец!"
"Довольно скверно, -- отвечал странник и тень, -- ты прав;
но что же делать! Старый Бог еще жив, о Заратустра, что бы ты
ни говорил.
Самый безобразный человек виноват во всем: он опять
воскресил его. И хотя он говорит, что он его некогда убил, --
смерть у богов всегда есть только предрассудок".
-- "И ты, -- сказал Заратустра, -- ты, злой старый
чародей, что наделал ты! Кто же в этот свободный век будет
впредь тебе верить, если ты веришь в подобных
богов-ослов?
То, что ты делал, было глупостью; как мог ты, хитрый,
делать такую глупость!"
"О Заратустра, -- отвечал хитрый чародей, -- ты прав, это
была глупость, -- она достаточно дорого обошлась мне".
-- "И даже ты, -- сказал Заратустра совестливому духом, --
подумай же и приложи палец к своему носу! Разве здесь нет
ничего противного твоей совести? Не слишком ли чист дух твой
для этих молений и для фимиама этих святош?"
"Есть нечто, -- отвечал совестливый духом и приложил палец
к носу, -- есть нечто в этом зрелище, что даже приятно моей
совести.
Быть может, я не имею права верить в Бога; но несомненно,
что Бог в этом образе кажется мне еще наиболее достойным веры.
Бог должен быть вечным, по свидетельству самых
благочестивых: у кого так много времени, тот не спешит. Так
долго и так глупо, как только возможно; с этим можно,
однако, идти очень далеко.
И у кого слишком много духа, тот может сам заразиться
глупостью и безумством. Подумай о себе самом, о Заратустра!
Ты сам -- поистине -- даже ты мог бы от избытка мудрости
сделаться ослом.
Не идет ли и совершенный мудрец охотно по самым кривым
путям? Как доказывает очевидность, о Заратустра, -- твоя