безбожник? Но кто бы мог этому радоваться!" --
"Ты служил ему до конца, -- спросил Заратустра задумчиво,
после глубокого молчания, -- ты знаешь, как он умер?
Правда ли, как говорят, что его задушила жалость,
-- что он видел, как человек висел на кресте, и не
вынес этого, так что любовь к человеку сделалась его адом и
наконец его смертью?" --
Но старый папа ничего не ответил, а посмотрел робко в
сторону страдальческим, мрачным взглядом.
"Оставь его, -- сказал Заратустра после долгого
размышления, продолжая смотреть старику прямо в глаза. --
Оставь его, он умер. И хотя тебе делает честь, что ты о
мертвом говоришь только хорошее, но ты так же хорошо знаешь,
как и я, кто он был; и что он ходил странными путями".
"Говоря с глазу на полуглаз, -- сказал, повеселев, старый
папа (ибо он был слеп на один глаз), -- в вопросах Бога я
просвещеннее самого Заратустры -- и имею право на это.
Моя любовь служила ему долгие годы, моя воля следовала во
всем его воле. Но хороший слуга знает все и даже многое, что
его господин скрывает от себя самого.
Это был скрытный Бог, полный таинственности. Поистине,
даже к сыну своему шел он не иначе как потаенным путем. У
дверей его веры стоит прелюбодеяние.
Кто его прославляет как Бога любви, тот недостаточно
высокого мнения о самой любви. Разве этот Бог не хотел быть
также судьею? Но любящий любит по ту сторону награды и
возмездия.
Когда он был молод, этот Бог с востока, тогда был он
жесток и мстителен и выстроил себе ад, чтобы забавлять своих
любимцев.
Но наконец он состарился, стал мягким и сострадательным,
более похожим на деда, чем на отца, и всего больше похожим на
трясущуюся старую бабушку.
Так сидел он, поблекший, в своем углу на печке, и
сокрушался о своих слабых ногах, усталый от мира, усталый от
воли, пока наконец не задохнулся от своего слишком большого
сострадания". --
"Ты старый папа, -- прервал тут Заратустра, -- видел ли ты
это своими глазами? Могло быть и так, могло быть
и иначе. Когда боги умирают, умирают они всегда разными
смертями.
Ну что ж! Так или иначе -- он умер! Он был не по вкусу
моим ушам и глазам, худшего не хотел бы я о нем говорить.
Я люблю все, что ясно смотрит и правдиво говорит. Но он --
ты ведь знаешь это, ты, старый папа, он был немного из твоего
рода, из рода священнического -- его можно было разно понимать.
Его часто и совсем нельзя было понять. Как же сердился он
на нас, этот дышащий гневом, что мы его плохо понимали! Но
почему же не говорил он яснее!
И если вина была в наших ушах, почему дал он нам уши,
которые его плохо слышали. Если была грязь в наших ушах, кто же
вложил ее туда?
Слишком многое не удавалось ему, этому горшечнику, не
доучившемуся до конца! Но если он еще мстил своим горшкам и
творениям за то, что они ему плохо удавались, -- это было уже
грехом против хорошего вкуса.
Существует и в благочестии хороший вкус; он говорит
наконец: "Прочь с таким Богом! Лучше совсем без Бога,
лучше на собственный страх устраивать судьбу, лучше быть
безумцем, лучше самому быть Богом!"
"Что слышу я! -- сказал тут старый папа, навострив уши. --
О Заратустра! ты благочестивее, чем ты думаешь, при таком
безверии! Какой-нибудь Бог в тебе обратил тебя к твоему
безбожию.
Разве не само твое благочестие не дозволяет тебе более
верить в Бога? И твоя чрезмерная правдивость поведет тебя еще
дальше, по ту сторону добра и зла!
Посмотри, что осталось тебе? У тебя есть глаза, руки и
уста, которые от вечности предназначены для благословения.
Благословляют не только рукой.
Вблизи тебя, хотя ты и хочешь быть самым безбожным, я
предчувствую тайное благоухание долгих благословений; мне
становится при этом хорошо и мучительно.
Позволь мне быть твоим гостем, о Заратустра, на одну
только ночь! Нигде на земле мне не будет теперь лучше, чем у
тебя!"
"Аминь! Да будет так! -- сказал Заратустра с великим
удивлением. -- Туда вверх ведет дорога, там находится пещера
Заратустры.
Поистине, я сам охотно проводил бы тебя туда, досточтимый,
ибо я люблю всех благочестивых людей. Но теперь меня поспешно
отзывает от тебя крик о помощи.
В моем царстве ни с кем не должно быть несчастья; пещера
моя -- хорошая пристань. И больше всего хотел бы я всякого, кто
печалится, опять поставить на твердую землю и на твердые ноги.
Но кто снимет с плеч твою печаль? Для этого я
слишком слаб. Поистине, долго придется нам ждать, пока
кто-нибудь опять воскресит тебе твоего Бога.
Ибо этот старый Бог не жив более: он основательно умер".
Так говорил Заратустра.
Самый безобразный человек
-- И опять бежали ноги Заратустры по горам и лесам, и
глаза его непрестанно искали, но нигде не было видно, кого
искали они, кто кричал о помощи и страдал великою скорбью. Всю
дорогу, однако, радовался он в сердце своем и был полон
признательности. "Какие хорошие вещи, -- говорил он, -- подарил
мне, однако, этот день в награду за то, что так скверно начался
он! Каких редких собеседников нашел я!
Долго придется пережевывать мне слова их, как хорошие
хлебные зерна; и зубам моим придется измолоть и истолочь их,
пока не потекут они в душу мою, как молоко!"
Но когда дорога опять обогнула скалу, сразу изменился
ландшафт, и Заратустра вступил в царство смерти. Здесь торчали
черные и красные выступы скал; не было ни травы, ни деревьев,
ни пения птиц. Ибо это была долина, которой избегали все
животные, даже хищные звери; и только змеи одной породы --
безобразные, толстые, зеленые, состарившись, приползали сюда
умирать. Поэтому называли пастухи эту долину: Смерть змей.
Но Заратустра погрузился в мрачные воспоминания, ибо ему
казалось, что однажды он уже стоял в этой долине. И много
тяжелого вспоминалось ему: так что шел он все тише и тише и
наконец остановился совсем. Здесь, открыв глаза, увидел он
перед собою что-то сидевшее на краю дороги, по виду
напоминавшее человека или почти что человека, нечто
невыразимое. И мгновенно охватил Заратустру великий стыд, что
пришлось ему своими глазами увидеть нечто подобное: покраснев
до корней седых волос своих, отвернулся он и хотел уже бежать
из этого скверного места. Вдруг мертвая пустыня огласилась
шипевшими и хрипевшими звуками, поднимавшимися из самой земли,
подобно тому как ночью шипит и хрипит вода в засорившейся
водопроводной трубе; наконец эти звуки сложились в человеческий
голос и человеческую речь -- и она так гласила:
"Заратустра! Заратустра! Разгадай загадку мою! Говори,
говори! Что такое месть свидетелю?
Я предостерегаю тебя, здесь скользкий лед! Смотри, смотри,
как бы гордость твоя не сломала здесь ногу себе!
Ты считаешь себя мудрым, ты, гордый Заратустра! Так
разгадай же загадку, ты, щелкун твердых орешков, -- загадку,
которую представляю я! Скажи: кто я!"
-- Но когда Заратустра услыхал слова эти, как думаете вы,
что случилось с душою его? Сострадание овладело им, и
вдруг он упал ниц, как дуб, долго сопротивлявшийся многим
дровосекам, тяжело, внезапно, пугая даже тех, кто хотел срубить
его. Но вот он снова поднялся с земли, и лицо его сделалось
суровым.
"Я отлично узнаю тебя, -- сказал он голосом, звучавшим,
как медь, -- ты убийца Бога! Пусти меня.
Ты не вынес того, кто видел тебя, -- кто
всегда и насквозь видел тебя, -- самого безобразного человека!
Ты отомстил этому свидетелю!"
Так говорил Заратустра и хотел идти, но невыразимый
схватил его за край одежды и снова стал клокотать и подыскивать
слова. "Останься! -- сказал он наконец --
-- останься! Не проходи мимо! Я угадал, какой топор сразил
тебя: хвала тебе, о Заратустра, что ты снова встал!
Ты угадал, я знаю это, каково тому, кто его убил, --
убийце Бога. Останься! Присядь ко мне, это будет не напрасно.
К кому же стремился я, как не к тебе? Останься, сядь! Но
не смотри на меня! Почти этим -- безобразие мое!
Они преследуют меня -- теперь ты последнее убежище мое.
Не ненавистью своей, не своими ищейками -- о, над таким
преследованием смеялся бы я, гордился бы им и радовался ему!
Разве успех не был доселе на стороне хорошо преследуемых?
И кто хорошо преследует, легко научится следовать -- раз
уж он очутился -- позади! Но от их сострадания --
-- от их сострадания бегу я и прибегаю к тебе. О
Заратустра, защити меня, ты последнее убежище мое, ты
единственный, разгадавший меня:
-- ты угадал, каково тому, кто убил его. Останься!
И если ты хочешь идти, ты, нетерпеливый, -- не ходи дорогою,
какою я шел. Эта дорога плохая.
Ты сердишься, что я так долго уже заикаюсь и спотыкаюсь?
Что я даю уже советы тебе? Но знай, что это я, самый
безобразный человек,
-- у которого самые большие и тяжелые ноги. Где я
шел, там дорога плохая. Я обращаю все дороги в смерть и позор.
Но по тому, как ты прошел молча мимо меня, как ты
покраснел, я это видел, -- я узнал в тебе Заратустру.
Всякий другой бросил бы мне милостыню свою, сострадание
свое, взором и речью. Но для этого -- я недостаточно нищий, это
угадал ты --
-- для этого я слишком богат, богат великим,
ужасным, самым безобразным и невыразимым! Твой стыд, о
Заратустра, почтил меня!
С трудом ушел я из толпы сострадательных, -- чтобы найти
единственного, который учит нынче: "Сострадание навязчиво", --
тебя, о Заратустра!
-- будь оно божеским, будь оно человеческим состраданием
-- оно перечит стыду. И нежелание помочь может быть
благороднее, чем эта путающаяся под ногами добродетель.
Но сострадание называется сегодня у всех маленьких людей
самой добродетелью -- они не умеют чтить великое несчастье,
великое безобразие, великую неудачу.
Поверх всех их смотрю я, как смотрит собака поверх спин
овец, копошащихся в стадах своих. Это маленькие, мягкошерстные,
доброхотные, серые люди.
Как цапля, закинув голову, с презрением смотрит поверх
мелководных прудов, -- так смотрю я поверх копошения серых
маленьких волн, воль и душ.
Давно уже дано им право, этим маленьким людям, -- так
что дана им наконец и власть -- теперь учат они: "Хорошо
только то, что маленькие люди называют хорошим".
И "истиной" называется сегодня то, о чем говорил
проповедник, сам вышедший из них, этот странный святой и
защитник маленьких людей, который свидетельствовал о себе: "Я
-- истина".
Этот нескромный давно уже сделал маленьких людей
горделивыми -- он, учивший огромному заблуждению, когда он
учил: "Я -- истина".
Отвечал ли кто нескромному учтивее? -- Но ты, о
Заратустра, прошел мимо него и говорил: "Нет! Нет! Трижды нет!"
Ты предостерегал от его заблуждения, ты первый
предостерегал от сострадания -- не всех и не каждого, но себя и
подобных тебе.
Ты стыдишься стыда великих страданий; и поистине, когда ты
говоришь: "От сострадания приближается тяжелая туча,
берегитесь, люди!"
-- когда ты учишь: "Все созидающие тверды, всякая великая
любовь выше их сострадания", -- о Заратустра, как хорошо
кажешься ты мне изучившим приметы грома!
Но и ты сам -- остерегайся ты сам своего
сострадания! Ибо многие находятся на пути к тебе, многие
страждущие, сомневающиеся, отчаивающиеся, утопающие,
замерзающие. --
Я предостерегаю тебя и против меня. Ты разгадал мою
лучшую, мою худшую загадку, меня самого и что свершил я. Я знаю