Владимиp Набоков
КАМЕРА ОБСКУРА
I
Приблизительно в 1925 г. размножилось по всему свету милое, забавное
существо - существо теперь уже почти забытое, но в свое время, т. е. в
течение трех-четырех лет, бывшее вездесущим, от Аляски до Патагонии, от
Маньчжурии до Новой Зеландии, от Лапландии до Мыса Доброй Надежды, словом,
всюду, куда проникают цветные открытки, - существо, носившее симпатичное
имя Cheepy.
Рассказывают, что его (или, вернее, ее) происхождение связано с
вопросом о вивисекции. Художник Роберт Горн, проживавший в Нью-Йорке,
однажды завтракал со случайным знакомым - молодым физиологом. Разговор
коснулся опытов над живыми зверьми. Физиолог, человек впечатлительный, еще
не привыкший к лабораторным кошмарам, выразил мысль, что наука не только
допускает изощренную жестокость к тем самым животным, которые в иное время
возбуждают в человеке умиление своей пухлостью, теплотой, ужимками, но еще
входит как бы в азарт - распинает живьем и кромсает куда больше особей,
чем в действительности ей необходимо. "Знаете что, - сказал он Горну, -
вот вы так славно рисуете всякие занятные штучки для журналов; возьмите-ка
и пустите, так сказать, на волны моды какого-нибудь многострадального
маленького зверя, например, морскую свинку. Придумайте к этим картинкам
шуточные надписи, где бы этак вскользь, легко упоминалось о трагической
связи между свинкой и лабораторией. Удалось бы, я думаю, не только создать
очень своеобразный и забавный тип, но и окружить свинку некоторым ореолом
модной ласки, что и обратило бы общее внимание на несчастную долю этой, в
сущности, милейшей твари". "Не знаю, - ответил Горн, - они мне напоминают
крыс. Бог с ними. Пускай пищат под скальпелем". Но как-то раз, спустя
месяц после этой беседы, Горн в поисках темы для серии картинок, которую
просило у него издательство иллюстрированного журнала, вспомнил совет
чувствительного физиолога - и в тот же вечер легко и быстро родилась
первая морская свинка Чипи. Публику сразу привлекло, мало что привлекло -
очаровало, хитренькое выражение этих блестящих бисерных глаз, круглота
форм, толстый задок и гладкое темя, манера сусликом стоять на задних
лапках, прекрасный крап, черный, кофейный и золотой, а главное -
неуловимое прелестное - смешное нечто, фантастическая, но весьма
определенная жизненность, - ибо Горну посчастливилось найти ту
карикатурную линию в облике данного животного, которая, являя и
подчеркивая все самое забавное в нем, вместе с тем как-то приближает его к
образу человеческому. Вот и началось: Чипи, держащая в лапках череп
грызуна (с этикеткой: Cavia cobaja) и восклицающая "Бедный Йорик!"; Чипи
на лабораторном столе, лежащая брюшком вверх и пытающаяся делать модную
гимнастику, - ноги за голову (можно себе представить, сколь многого
достигли ее короткие задние лапки); Чипи стоймя, беспечно обстригающая
себе коготки подозрительно тонкими ножницами, - причем вокруг валяются:
ланцет, вата, иголки, какая-то тесьма... Очень скоро, однако, нарочитые
операционные намеки совершенно отпали, и Чипи начала появляться в другой
обстановке и в самых неожиданных положениях - откалывала чарльстон,
загорала до полного меланизма на солнце и т. д. Горн живо стал богатеть,
зарабатывая на репродукциях, на цветных открытках, на фильмовых рисунках,
а также на изображениях Чипи в трех измерениях, ибо немедленно появился
спрос на плюшевые, тряпичные, деревянные, глиняные подобия Чипи. Через год
весь мир был в нее влюблен. Физиолог не раз в обществе рассказывал, что
это он дал Горну идею морской свинки, но ему никто не верил, и он перестал
об этом говорить.
Буквально: пискля (англ.).
В начале 1928 года в Берлине знатоку живописи Бруно Кречмару,
человеку, очень, кажется, сведущему, но отнюдь не блестящему, пришлось
быть экспертом в пустячном, прямо даже глупом деле. Модный художник Кок
написал портрет фильмовой артистки Дорианны Карениной. Фирма личных кремов
приобретала у нее право помещать на плакатах репродукцию с портрета в виде
рекламы своей губной помады. На портрете Дорианна держала прижатой к
голому своему плечу большую плюшевую Чипи. Горн из Нью-Йорка тотчас
предъявил фирме иск.
Всем прикосновенным к этому делу было в конце концов важно только
одно - побольше пошуметь: о картине и об актрисе писали, помаду покупали,
а Чипи, уже теперь тоже - увы! - нуждавшаяся в рекламе, дабы оживить
хладевшую любовь, появилась на новом рисунке Горна cо скромно опущенными
глазами, с цветком в лапке и с лаконичной надписью "Noli me tangere". "Он,
видимо, любит своего зверя, этот Горн", - заметил однажды Кречмар,
обращаясь к своему шурину Максу, добрейшему, тучному человеку с угреватыми
складками кожи сзади над воротником. "Ты что, его лично знаешь?" - спросил
Макс. "Нет, конечно, нет, откуда же мне его знать? Он живет постоянно в
Америке. А дело он выиграет, если доказать, что взоры глядящих на рекламу
привлекаются больше зверьком, чем дамой". "Какое дело?" - спросила
Аннелиза, жена Кречмара.
Не тронь меня (лат.).
Эта ее привычка задавать зря вопросы о предметах, не раз в ее
присутствии обсуждавшихся, была следствием скорее нервности мысли, чем
невнимания. Часто, задав рассеянный вопрос, Аннелиза, еще на разгоне
слова, понимала уже, что давно сама знает ответ. Муж хорошо изучил эту
привычку, и нисколько прежде она его не сердила, а лишь умиляла и смешила,
и он, не отвечая, продолжал разговор с выжидательной улыбкой на губах, и
ожидание обыкновенно оправдывалось - жена почти сразу отвечала сама на
свой вопрос. Но теперь, в этот именно день, в этот мартовский день,
Кречмар, трепещущий от странных, тайных переживаний, вот уже неделю
мучивших его, проникся вдруг необычайным раздражением. "Что ты, с луны,
что ли, свалилась?" - воскликнул он, а жена махнула рукой и сказала: "Ах
да, я уже вспомнила". "Не так быстро, мое дитя, не так быстро", - тут же
обратилась она к дочке, восьмилетней Ирме, которая пожирала свою порцию
шоколадного крема. "С точки зрения юридической..." - начал Макс, пыхтя
сигарой. Кречмар подумал: "Какое мне дело до этого Горна, до рассуждений
Макса, до шоколадного крема... Со мной происходит нечто невероятное. Надо
затормозить, надо взять себя в руки..."
Было это и впрямь невероятно - особенно невероятно потому, что
Кречмар в течение девяти лет брачной жизни не изменил жене ни разу, по
крайней мере действенно ни разу не изменил. "Собственно говоря, - подумал
он, - следовало бы Аннелизе все сказать, или ничего не сказать, но уехать
с ней на время из Берлина, или пойти к гипнотизеру, или наконец как-нибудь
истребить, изничтожить..." Это была глупая мысль. Нельзя же в самом деле
взять браунинг и застрелить незнакомку только потому, что она приглянулась
тебе.
II
Кречмар был несчастен в любви, несчастен и неудачлив, несмотря на
привлекательную наружность, на веселость обхождения, на живой блеск синих
выпуклых глаз, несмотря также на умение образно говорить (он слегка
заикался, и это придавало его речи прелесть), несмотря, наконец, на
унаследованные от отца земли и деньги. В студенческие годы у него была
связь с пожилой дамой, тяжело обожавшей его и потом во время войны
посылавшей ему на фронт носки, фуфайки и длинные, страстные, неразборчивые
письма на шершаво-желтой бумаге. Затем была история с женой одного врача,
которая была довольно хороша собой, томна и тонка, но страдала
пренеприятной женской болезнью. Затем в Бад-Гамбурге - молодая русская
дама с чудесными зубами, которая как-то вечером, в ответ на любовные
увещевания, вдруг сказала: "А ведь у меня вставная челюсть, я ее на ночь
вынимаю. Хотите сейчас покажу, если не верите". "Не надо, зачем же", -
пробормотал Кречмар и на следующий день уехал. Наконец, в Берлине, была
некрасивая навязчивая женщина, которая приходила к нему ночевать три раза
в неделю и рассказывала подробно и длительно все свое прошлое, без конца
возвращаясь к одному и тому же и скучно вздыхая в его обьятиях и повторяя
при этом единственное французское словцо, которое она знала: "C est la
vie". Между этими довольно неудачными, вялыми романами, и во время них,
были сотни женщин, о которых он мечтал, с которыми не удавалось как-то
познакомиться и которые проходили мимо, оставив на день, на два ощущение
невыносимой утраты.
Он женился не то чтоб не любя жену, но как-то мало ею взволнованный:
это была дочь театрального антрепренера, миловидная, бледноволосая
барышня, с бесцветными глазами и прыщиками на переносице - кожа у нее была
так нежна, что от малейшего прикосновения оставались на ней розовые
отпечатки. Он женился потому, что как-то так вышло, - чрезвычайно пособила
и поездка в горы с нею, с ее братом и с какой-то их необыкновенно
атлетической теткой, сломавшей себе наконец ногу в Понтрезине. Что-то
такое милое, легкое было в Аннелизе, так она хорошо смеялась, словно тихо
переливалась через край. Они повенчались в Мюнхене, дабы избежать наплыва
берлинских знакомых. Цвели каштаны. Один из лакеев в гостинице умел
говорить на восьми языках. У жены был нежный маленький шрам - след
аппендицита.
Она была ласкова, послушна, тиха, но изредка на нее находили припадки
стыдливой, нервной страстности, и тогда Кречмару казалось, что никаких
других женщин ему не надобно. Вскоре она забеременела, заходила вразвалку,
пристрастилась к снегу, который ела пригоршнями, быстро сгребая его с
перил палисадника или со спинки скамьи, когда никто не смотрел. Он
испытывал к ней мучительную безвыходную нежность, заботился о ней, - чтоб
она ложилась рано, не делала резких движений, - а по ночам ему снились
какие-то молоденькие полуголые венеры, и пустынный пляж, и ужасная боязнь
быть застигнутым женой. По утрам Аннелиза рассматривала в зеркале свой
конусообразный живот, удовлетворенно и таинственно улыбаясь. Наконец ее
увезли в клинику, и Кречмар недели три жил один, терзаясь, не зная, что
делать с собой, шалея от двух вещей, - от мысли, что жена может умереть, и
от мысли, что, будь он не таким трусом, он нашел бы в каком-нибудь баре
женщину и привел бы ее в свою пустую спальню.
Она рожала очень долго и болезненно. Кречмар ходил взад и вперед по
длинному белому коридору больницы, отправлялся курить в уборную и потом
опять шагал, сердясь на румяных шуршащих сестер, которые все пытались
загнать его куда-то. Наконец из ее палаты вышел ассистент и угрюмо сказал
одной из сестер: "Все кончено". У Кречмара перед глазами появился мелкий
черный дождь, вроде мерцания очень старых кинематографических лент. Он
ринулся в палату. Оказалось, что Аннелиза благополучно разрешилась от
бремени.
Девочка была сперва красненькая и сморщенная, как воздушный шарик,
когда он уже выдыхается. Скоро она обтянулась, а через год начала
говорить. Теперь, спустя восемь лет, она говорила гораздо меньше, ибо
унаследовала приглушенный нрав матери, - и веселость у нее была тоже
материнская - особая, ненавязчивая веселость, когда человек словно
радуется самому себе, тихо развлекается собственным существованием.
И в продолжение всех этих лет Кречмар оставался жене верен. Он
дивился своей двойственности, он чувствовал, что, поскольку может любить
человека, он любит жену по-настоящему, крепко и нежно, - и во всех вещах,
кроме сокровенной, бессмысленной жажды обладания какими-то молоденькими
красавицами, которых все равно никогда, никогда не коснешься. Кречмар был