добьешься того, чего хочешь.
Она говорила об ответственности и долге так, будто это гирьки для
взвешивания ценности человека; но предметы более возвышенные, вроде любви
или сострадания, не упоминались никогда. Не хочу сказать, что мы были
какой-то особенно пуританской семьей; я знал, что наши соседи
волей-неволей смотрят на мир столь же сурово. Это я постоянно был
виноватым и оттого беззащитным; не только из-за желания продолжать
учиться, но из-за чего-то еще - неопределенного, но возмущавшего мою мать
настолько, что она не могла простить меня ни на минуту.
Детские мои потасовки с Мэри Маккачн имели самые естественные
последствия, но в один прекрасный день она сочла, что я слишком молод для
нее, и обратила свои зазывные взоры куда-то в другую сторону. Я, в свою
очередь, приударил за Агнес Джонс - очаровательной юной женщиной, вдруг
вылупившейся из худющей пацанки, которую я всегда мелко видел. Агнес
отнеслась к моим устремлениям сочувственно и поощряла меня, как могла.
Однако ее планы относительно моего будущего сводились к тому, что вот я на
ней женюсь и примусь помогать ее папеньке на ферме - а на такую карьеру я
мог рассчитывать и дома.
Конечно, я и сам был не подарок: я с аппетитом ел трижды в день и
привык спать в кровати. Я прекрасно знал, как на меня смотрят и как
усмехаются. Здоровенный увалень семнадцати лет, ленивый настолько, что
палец о палец не ударит; только шляется туда-сюда, витая в облаках, или
лежит, уткнувшись носом в книжку. Ах, жаль, жаль, ведь Бэкмэйкеры - такие
трудолюбивые люди! Могу себе представить, как на фоне общей моей
расхлябанности поразила бы мою мать та энергия, с которой я обращался с
Агнес.
Да нет, я вовсе не был растленным малым и не слишком отличался от
других парней из Уоппингер-фоллз, которые мало того, что срывали цветы
удовольствий везде, где могли, но зачастую делали это силком, а не
уговором. Я не обдумывал этого специально и подробно, но ощущал едва ли не
все время, насколько, в сущности, мир вокруг меня скуден любовью.
Непререкаемая традиция поздних браков породила идиотски раздутое
преклонение перед целомудрием, имевшее два следствия: во-первых, за
поруганную честь сестер и дочерей неукоснительно мстили, и общество не
делало ни малейших попыток помешать самосудам, а во-вторых, тайные связи,
по скотски теша тщеславие, стали еще слаще. Но и возмездие, и распутство
совершались как бы машинально, они вызывались ситуациями, а не страстями.
Возрожденцы (*15) - а мы, сельские жители, от всей души любили этих
странников, которые время от времени появлялись у нас, чтобы поведать нам,
сколь мы грешны - осуждали нас за распущенность и ставили нам в пример
добродетели наших дедов и прадедов. Мы внимали их советам - но с
поправками, которые делали эти советы приемлемыми для нас; конечно,
странники совсем не того хотели.
А вот как я последовал наставлению матери быть себе хозяином. Долг по
отношению к ней и к отцу лучше всего, видимо, было уплатить, освободив их
от тяжкой необходимости содержать меня - ведь я не чувствовал себя
способным начать содержать их. Мысль о том, что у меня перед родителями
есть еще и моральные обязательства, долго сидела гвоздем у меня в голове;
я сомневался, вправе ли поступить по отношению к ним так, как велел долг
практический. По отношению же к Агнес я не чувствовал ровно никаких
обязательств.
Через несколько месяцев после того, как мне исполнилось семнадцать, я
завернул три любимых книги в свою свежую, белую хлопчатобумажную рубашку
и, романтичнейшим образом пожелав Агнес счастливо оставаться - возьмись за
нас ее отец, сбылись бы, конечно, ее представления о счастье, а не мои, -
оставил Уоппингер-фоллз и отправился в Нью-Йорк.
2. О РЕШЕНИЯХ, МИНИБИЛЯХ И ТИНОГРАФАХ
Я полагал, что смогу пройти восемьдесят миль за четыре дня с учетом
времени, потребного, чтоб заработать себе еду - если, конечно, мне
посчастливится находить фермеров или фермерш, которым захочется давать мне
какую-то работу, а потом еще и давать за нее какую-то еду. Стоял июнь, и
ночевки под открытым небом отнюдь не обещали быть неприятными, а старый
почтовый тракт проходил так близко от Гудзона, что я мог купаться, когда
только пожелаю.
То, что путешественника подстерегают разнообразные опасности, было
нормой для Соединенных Штатов в 1938 году. Я не больно-то боялся, что меня
ограбит какая-нибудь шайка, зная, что организованные хищники наверняка
пренебрегут такой добычей; а от воров-одиночек, я чувствовал, я сумею
уберечься. Но мне совсем не улыбалось быть схваченным за бродяжничество
одной из трех полиций: национальной ли, губернаторской, или местной, без
разницы. Я был свободным - а потому уязвимым куда больше, чем любой, кто
на контракте, со своей рабочей карточкой в кармане и своей компанией за
спиной. Свободный - законная добыча федеральных констеблей, подчиняющихся
штату конных полицейских, даже таможенников; после чисто символического
разбирательства он неизбежно оказывался среди кандальников, на которых
только и держались еще дороги, каналы, да и вообще все общественные
работы.
Отвратительное качество дорог при очевидном избытке рабочей силы
поражало многих, и все попытки объяснить его тем, что прокладка
магистралей с покрытием стоит слишком дорого, а содержание магистралей без
покрытия в хорошем состоянии невозможно, в сущности, ничего не объясняли.
Лишь намек на то, что кто-то видел, как заключенные работают в поместьях
крупных вигов, или что их ссужают контролируемым иностранцами
предприятиям, вызывал понимающие кивки.
В семнадцать лет не очень-то беспокоишься о возможных бедах. Я решил
быть настороже - и забыл о полициях, шайках, да и вообще обо всем
неприятном. Как и хотела моя мать, я собирался сам строить свое будущее -
и расчерчивал сейчас площадку под фундамент.
Двигаясь поначалу так шустро, как только мог, я миновал давно
знакомые деревни; выйдя за пределы, в которых доселе текла моя жизнь, я
стал часто замедлять шаг - поглазеть на что-то новое и неизвестное,
побродить по лесу, подкрепиться земляникой или ранней голубикой. И отмахал
я куда меньше, чем хотел, когда набрел на ферму, где, в отличие от
нескольких предыдущих, хозяйка согласилась накормить меня ужином и даже
пустить поспать на конюшне, если я наколю ей дров - изрядную поленницу,
должен сказать! - и подою двух коровенок.
Долгий моцион и горячая еда сняли возбуждение и заснул я мгновенно, а
проснулся, когда солнце стояло уже высоко. Утор, как и накануне, было
теплым и ярким; вскоре убогие деревеньки и бьющиеся в нескончаемой агонии
фермы по сторонам почтового тракта сменились каменными и кирпичными
стенами богатых поместий. По временам в просветах между старыми,
ухоженными деревьями виднелись великолепные особняки, то ли построенные
лет сто назад, то ли так, чтобы походить на постройки той благодатной
эпохи. Я не мог не разделять всеобщей неприязни к богатым вигам, владевшим
всем этим; богатство их, резко выделяясь на фоне повальной нищеты,
источником своим имело совершенно колониальную эксплуатацию Соединенных
Штатов - но не мог я и не восхищаться красотой окружающих мест.
Дорога здесь тоже сделалась более оживленной; стали попадаться другие
путники, множество фургонов, раз или два - экипажи, иногда - бродячие
торговцы, то и дело - леди и джентльмены на великолепных лошадях. Здесь я
впервые увидел женщин, сидящих в седле по-мужски - манера возмутительная с
точки зрения чувствительных жителей Уоппингер-Фоллз, до сих пор осуждавших
заимствованную через англичан из Китайской Империи моду на брюки у женщин.
Твердо зная, что и у женщин тоже две ноги, я находил оба обычая вполне
здравыми.
Почтовый тракт, однако, был предоставлен в мое исключительное
пользование на протяжении нескольких миль между двумя поворотами, когда
из-за каменной стены слева донеслись какие-то суматошные звуки. Потом я
услышал гневный вопль и пронзительные неразборчивые выкрики. Я
остановился, непроизвольно переложив свой узелок в левую руку, как если бы
хотел высвободить правую для обороны - хотя от кого, я понятия не имел.
А крики всё приближались. Наконец мальчишка примерно моего возраста,
совершенно ошалевший, перемахнул через стену, сбив с ее гребня несколько
замшелых камней; камни скатились в канаву. Он увидел меня и в испуге
остолбенел на краю дороги, совсем уже не понимая, куда бежать.
Он был босой; рубаху ему заменял джутовый мешок с прорезями для рук,
полотняные штаны висели лохмотьями. Лицо у него было посмуглее, чем у меня
хоть после целого лета работы в поле под палящим солнцем.
Решившись наконец, он рванул поперек дороги, высоко вскидывая пятки и
настороженно озираясь. Великолепный рыжий жеребец взлетел над стеной в
головокружительно высоком прыжке, и всадник взревел:
- Вот ты где, черная погань!
Подняв хлыст, плотно сжав губы и яростно вытаращив глаза, он поскакал
прямо на беглеца. Несчастный уворачивался и метался из стороны в сторону,
ничуть не сомневаясь - как не сомневался в том и я, - что всадник хочет
его затоптать. Он промчался мимо меня так близко, что я отчетливо услышал
его хриплое дыхание.
Всадник тоже развернулся, стремительно обогнув меня, будто я был
столбом у дальнего поворота ипподромной дорожки. Непроизвольно я выбросил
руку, чтобы ухватиться за поводья и остановить несущуюся на меня громаду.
Мои пальцы и впрямь коснулись повода и даже стиснули его на какую-то долю
секунды; потом разжались.
И вновь я остался на дороге один - и преследуемый, и преследователь
сноровисто махнули назад за ограду. Весь этот ужас не длился и двух минут;
я напрягал слух, но крики удалялись. Опять наступила тишина. Белка, игриво
помахав хвостом, сбежала по стволу дерева, чтобы тут же вскарабкаться на
другое. Будто мне все привиделось.
Я переложил узелок обратно в правую руку и снова зашагал - но уже не
так бодро. Ноги у меня отяжелели, мышцы руки непроизвольно подергивались.
Почему не вцепился я изо всех сил в поводья и не задержал охотника по
крайней мере настолько, чтобы преследуемый им смуглый зверек не убежал
подальше? Что заставило меня отступиться? Ведь это был не страх - во
всяком случае, не страх в обычном смысле; я совсем не робел перед
всадником, я это помнил. Я был уверен - замахнись он на меня своим
хлыстом, я запросто стащил бы его с лошади.
И все же - струсил. Струсил вмешаться, влезть не в свое дело,
совершить поступок по первому побуждению. Меня парализовала боязнь
противопоставить свои симпатии и пристрастия естественному течению
событий.
Я медленно брел по дороге - и сгорал от стыда. Я мог, я должен был
спасти человеческое существо от унижения и боли; возможно, в моей власти
было за одно короткое мгновение изменить целую жизнь. Я был повинен в
малодушии куда худшем, нежели обыкновенный страх за собственную шкуру. Но
хоть весь изойди слезами, хоть что делай - одно невозможно: вернуться в
прошлое и повести себя там иначе.
Остаток дня я пребывал в мрачности, то нещадно грызя себя, то немощно
оправдывая. Беглец мог быть и правонарушителем, и слугой; его вина могла
заключаться в нерасторопности, непочтительности, воровстве, попытке
убийства... Но могло быть и совсем иначе. В любом случае, какую бы кару не
избрал белый всадник, опасаться ему было нечего. Белого нельзя было ни
наказать, ни даже привлечь к ответственности. Общество единодушно ратовало