надеясь на что-то, может, на чудо, -- а ее живот разбухал, как спелый арбуз,
наверное, уже месяцев шесть или семь, -- она поддавалась приступам меланхолии и,
лежа на кровати с этим арбузом, лезущим в глаза, принималась рыдать так, что
просто сердце разрывалось. Но я мог в это время лежать в дальней комнате на
кушетке с большой толстой книгой в руках и слушать ее рыдания, напоминавшие мне
о бароне фон Эшенбахе, о его серых гетрах и визитке с отворотами, обшитыми
тесьмой, и темно-красной розе в петлице. Ее рыдания звучали для меня как музыка.
Она рыдала, стараясь вызвать к себе немного сочувствия, но и капли сочувствия не
могла дождаться от меня. Рыдала патетически. Чем больше она впадала в истерику,
тем меньше я к ней прислушивался. Это было все равно что слушать шум и шипение
набегающих волн летней ночью на берегу: зудение москита способно заглушить рев
океана. Как бы то ни было, когда она довела себя до состояния коллапса, когда
соседи потеряли всякое терпение и принялись стучать нам в дверь, ее престарелая
мать выползла из спальни и со слезами на глазах стала умолять меня пойти к ней и
успокоить немного. "Да бросьте вы с ней нянчиться, -- ответил я, -- сама
справится". После чего, прекратив на секунду рыдания, жена вскочила с кровати в
дикой, слепой ярости, косматая и всклокоченная, с мокрыми и распухшими глазами,
и, вновь захлебываясь слезами, принялась колотить меня своими, кулачками,
колотить, пока я не зашелся смехом, да так, что не мог остановиться. И увидев.,
что я раскачиваюсь от смеха как ненормальный, а она устала колотить меня, и
кулачки у нее заболели, она заголосила, как пьяная шлюха:
"Изверг! Сатана!" -- и выскочила из комнаты, как усталая собака. Позже, когда я
немного успокоил ее, когда понял, что, действительно, она нуждается в паре
добрых слов, я завалил ее снова на кровать. Провалиться мне на месте, если после
подобных сцен с рыданиями и воплями, она не бывала самой лучшей сучкой,. какую
только можно представить! Никогда не слышал, чтобы женщина так стенала, несла
невнятицу, как она. "Делай со мной все, что хочешь! -- говорила она тогда. --
Делай, что хочешь!" Я мог поставить ее на голову, изощряться и изгаляться, как
вздумается -- она только больше входила в раж. Маточная истерия, вот что это
было такое! И да поразит меня Господь, как говорил благой учитель, если я лгу
хоть единым словом.
(Господь, упомянутый выше, был определен Св. Августином следующим образом:
"Бесконечная сфера, центр коей всюду, край же нигде".)
572
Однако ж, забавница и шутница! Если дело было до войны и термометр показывал
ноль градусов или ниже, если наступал День Благодарения, или Новый Год, или день
рождения, или случался какой другой повод собраться вместе, то мы поспешали
куда-то всем семейством, чтобы присоединиться к остальным чудищам, составлявшим
живые ветви фамильного древа. Я не уставал поражаться тому, сколь жизнерадостны
были члены нашего семейного клана, несмотря на несчастья, которые всегда их
поджидали. Жизнерадостны несмотря ни на что. В нашей семье были" рак, водянка,
цирроз печени, безумие, воровство, лживость, мужеложество, кровосмешение,
паралич, глисты, аборты, тройни, идиоты, пьяницы, ничтожества, фанатики, моряки,
портные, часовых дел мастера, скарлатина, коклюш, менингиты, выдумщики, бармены
и, наконец, -- дядюшка Джордж и тетушка Милия. Морг и сумасшедший дом. Веселая
компания и стол, ломящийся от доброй снеди, тут: краснокочанная капуста и
зеленый шпинат, жареная свинина и индейка и sauerkraut, kartoffel-klosse* и
кислый черный соус, редис и сельдерей, откормленный гусь и горох, и морковь,
волнистая цветная капуста, яблочное пюре и фиги из Смирны, бананы, большие, как
дубинки, коричный кекс и Streussel Kuchen**, слоеный шоколадный торт и орехи,
все виды орехов, грецкие, серые калифорнийские, миндаль, пекан, легкое пиво и
бутылочное пиво, белое вино и красное, шампанское, кюммель, малага, портвейн,
шнапс, острые сыры, пресный и незамысловатый магазинный сыр, плоские голландские
сыры, лимбургер и шмиеркесе, домашнее вино, вино из самбука, сидр, шибающий в
нос, и сладкий, рисовый пудинг и тапиока, жареные каштаны, мандарины, оливки,
пикули, красная икра и черная, копченый осетр, лимонное пирожное безе, дамские
пальчики и эклеры в шоколадной глазури, миндальные пирожные и пирожные буше,
черные сигары и сигары длинные и тонкие, табак "Бык Дарем" и "Длинный Том" и
пенковые трубки и трубки из кукурузной кочерыжки, зубочистки, деревянные
зубочистки, от которых на другой день флюс разносит щеку, салфетки в ярд шириной
с твои ми инициалами, вышитыми в уголке, и пылающий уголь в камине, и пар из
окна -- все на свете предстает перед твоими глазами, кроме разве чаши для
ополаскивания пальцев.
Холод и малахольный Джордж, у которого лошадь откусила одну руку, который
донашивает одежду умерших. Холод и тетушка Милия, ищущая птичек, которых
посадила
_____________
* Кислая капуста, картофельные клецки (нем.)
** Песочный торт (нем.)
573
себе в шляпу. Холод, холод; фыркают буксиры в гавани, волны несут плавучие
льдины, тонкие струйки дыма вьются над носом, над кормой. Ветер дует со
скоростью семьдесят миль в час; тонны и тонны снега, искрошенного на мелкие
снежинки, и у каждой -- нож. За окном свисают сосульки, словно штопоры, ревет
ветер, дребезжат рамы. Дядюшка Генри распевает "Ура пятерке гунну!" Жилет на нем
расстегнут, подтяжки болтаются, на висках набухли жилы. Ура пятерке гунну!
В голубятне верхнего этажа разложен стол, шатающийся и скрипучий; внизу --
теплая конюшня, лошади, ржущие в стойлах, ржущие и хрустящие сеном, и бьющие
Копытом, и топочущие, резкий аромат навоза и конской мочи, сена и овса, попон,
от которых валит пар, засохшей жвачки, аромат солода и старого дерева, кожаной
сбруи и дубильной коры, который поднимается, словно фимиам от кадильницы, и
висит над нашими головами.
Конюшня -- это лошади, а лошади -- это теплая моча, временами удары копыт по
доскам, взмахи хвоста, гулкие залпы и тихое ржание. Плита раскалена и светится,
как рубин, воздух сиз от табачного дыма. Повсюду -- под столом, на кухонном
шкафу, в раковине -- бутылки. Малахольный Джордж пытается почесать шею пустым
рукавом. Нед Мартин, никчемушный тип, накручивает граммофон; его жена Керри
блаженствует, повернув к себе граммофонную жестяную трубу. Мелюзга внизу, в
конюшне, играет в темноте в "вонючку". На улице, там, где начинаются хибары,
ребятня устраивает каток на пруду. Вокруг все сине от холода, повсюду дым, снег.
Тетушка Милия сидит в уголке, перебирая четки. Дядя Нед чинит упряжь Три деда и
три прадеда придвинулись к плите и вспоминают франко-прусскую войну. Малахольный
Джордж высасывает осадок из бутылки. Женщины все ближе склоняются друг к другу,
голоса их становятся все глуше, языки трещат все быстрее. Все по отдельности
составляет единую картину, как части разрезной головоломки -- лица, голоса,
жесты, фигуры. И каждый -- сам по себе. Граммофон снова гремит, голоса
становятся громче и пронзительнее. И вдруг граммофон умолкает. Мне не полагалось
быть там в тот момент, но я там был и все слышал. Я услышал, что толстуха Мэгги,
та, что держала салун во Флашинге, так вот эта Мэгги спала с собственным братом,
потому-то Джордж и уродился таким. Она спала с каждым встречным -- только не со
своим мужем. А потом я услышал, что она имела привычку лупить Джорджа кожаным
ремнем, лупить до тех пор, пока он не начинал бесноваться. С этого и пошли его
припадки. Потом заговорили о Мил, сидевшей
574
в уголке, -- другом таком же случае. Она была все равно что дитя. То же можно
было сказать и о матери, если уж на то пошло. Большим несчастьем было, что Пол
умер. Пол был мужем Мил. Да, все было бы хорошо, не появись та женщина из
Гамбурга. Что Мил могла поделать с умной женщиной -- хитрой проституткой! Надо
бы все-таки придумать, что делать с Мил. Это просто становится опасным. Только
на днях ее застали сидящей на плите. К счастью, огонь был не слишком сильный. А
представьте, что будет, если ей взбредет в голову поджечь дом -- когда все будут
спать? Жаль, что она больше не может работать. Последний раз они нашли ей такое
замечательное место, у такой доброй женщины. Мил становится ленивой. Слишком
хорошо жилось ей с Полом.
Когда мы вышли на улицу, воздух был прозрачным и морозным. Звезды, ясные,
искрящиеся, усыпали все небо, а на перилах лежал чистый белый снег,
свежевыпавший снег, белый покров, что укутывает грязную грешную землю. Воздух
прозрачный и морозный, чистый, как глоток нашатыря, и снежная шкура, ласковая,
как замша. Голубые звезды, россыпи звезд, сыплющихся из-под копыт антилоп. Такая
дивная, погруженная в глубокое молчание ночь, словно под снегом теплились
золотые сердца, словно это горячая немецкая кровь текла в трущобы, чтобы
насытить голодных младенцев, чтобы смыть с мира преступность и уродство.
Бездонная ночь, и река, скованная льдом, звезды танцующие, кружащиеся,
вращающиеся, как вертушка на крыше. По заметенной снегом улице брели мы
вразброд, все семейство. Шагали по чистой белой земной коре, оставляя борозды в
снегу, следы ног. Старая немецкая семья, метущая снег рождественской елкой. Все
семейство в сборе: дядья, племянники, братья, сестры, отцы, деды. Все семейство:
сытые и пьяные и не думающие ни друг о друге, ни о солнце, которое встанет
утром, ни о поручениях, которые нужно выполнить, ни о приговоре врача, ни о
мучительных, тягостных обязанностях, от которых день становится отвратительным,
а эта ночь святою, эта святая ночь голубых звезд и глубоких сугробов, цветущей
арники и аммиака, асфоделий и негашеной извести.
Никто не подозревал, что в это мгновение тетушка Милия окончательно сходит с
ума, что, когда мы дойдем до угла, она взовьется, как северный олень, и откусит
кусочек луны. На углу она прыгнула вперед, как северный олень, и возопила.
"Луна, луна!" -- возопила она, и тут ее душа вырвалась на свободу, выпрыгнула
прочь из тела. Со скоростью восемьдесят шесть миллионов миль в минуту она
летела. Дальше, дальше к луне, и никто даже не успел подумать остановить ее. Вот
так это случилось. Мигнула звезда -- и свершилось.
575
А теперь я хочу, чтобы вы знали, что те поганць! сказали мне...
Они сказали: "Генри, завтра свезешь ее в психбольницу. И не проболтайся там, что
мы в состоянии платить за нее".
Замечательно! Забавники и шутники! Наутро мы с ней сели в трамвай и поехали за
город. На тот случай, если бы Мил спросила, куда мы направляемся, мне было
велено сказать: "В гости к тете Монике". Но Мил ни о чем не спрашивала. Она
спокойно сидела рядом со мной и время от времени показывала пальцем на коров.
Она видела голубых коров и зеленых. Она знала их клички. Она спрашивала, что
происходит с луной в дневное время. И нет ли у меня с собой кусочка ливерной
колбасы?
Пока мы ехали, я плакал -- не мог сдержаться. Когда люди слишком хороши для
этого мира, их должно держать под замком. Это правда, что Мил была ленива. Она
такая от рождения. И что Мил плохая хозяйка, тоже правда. И что Мил не умела,
когда ей подыскали мужа, удержать его. Когда Пол сбежал с женщиной, из Гамбурга,
Мил сидела в уголке и плакала. Все хотели, чтобы она что-нибудь предприняла --
всадила в него пулю, устроила скандал, подала в суд на алименты. Мил тихонько
сидела, где-нибудь приткнувшись. Мил плакала. ' Мил пала духом. Она была как
пара драных носков, которые отшвыривают ногой куда придется. Всегда
подворачивалась под руку в самый неподходящий момент.
А потом Пол взял однажды веревку и повесился. Мил, должно быть, поняла, что
произошло, потому что стала совсем невменяемой. То ее застали поедающей
собственные испражения. То сидящей на плите.
А теперь она очень спокойна и зовет коров по кличкам. Луна действует на нее
завораживающе. Она не боится, потому что я с ней, а мне она всегда доверяла.
Меня она любила больше всех. Даже когда ее слабоумие стало заметно, она была
добра ко мне. Другие были умнее, но сердце у них было злое.
Когда брат Адольф бывало брал ее покатать в коляске, другие говорили: "Мил