починка была окончена, старый Мархейо на радостях по-отечески обнял меня и,
скинув свой маро (набедренную повязку), препоясал чресла этим куском ситца,
продел в уши свои любимые украшения и, подхватив копье, торжественно
выступил из дому, точно доблестный рыцарь-храмовник, облаченный в новые
бесценные доспехи.
Бритвой я за время, что жил на острове, ни разу не пользовался, но у
тайпийцев она, хотя и была весьма невысокого качества, вызывала бурное
восхищение. Сам Нармони, местный герой, который с великой тщательностью
относился к своему туалету и вообще необыкновенно следил за собой - ни у
кого в долине не было татуировки замысловатее и вида безобразнее,- решил,
что ему бы очень пошло, если бы пройтись разок моей бритвой по его и без
того наголо бритой макушке.
Местным орудием для бритья является акулий зуб, который столь же
пригоден для этой цели, как однозубые вилы - для того, чтобы стоговать сено.
Не удивительно поэтому, что проницательный Нармони оценил преимущества моей
бритвы. И вот в один прекрасный день он обратился ко мне с просьбой, чтобы
я, в виде личного одолжения, прошелся бритвой по его макушке. В ответ я
попытался ему втолковать, что она затупилась и ее надо направить, прежде чем
употреблять. Для ясности я несколько раз провел ею по ладони, словно по
точилу. Нармони сразу меня понял, выбежал из дому, притащил тяжелый шершавый
камень, огромный, как жернов, и смотрел, торжествуя, всем видом выражая
полную уверенность, что это именно то, что надо. Пришлось мне махнуть рукой
и приступить к бритью. Нармони извивался и корчился, но, неколебимо веруя в
мое искусство, стерпел все, как святой мученик.
Я не видел Нармони в бою. Но после этого случая я готов жизнью
поручиться за его мужество и доблесть. Перед началом операции его голова
была покрыта короткой ровной щетиной, когда же я закончил свои неловкие
труды, она весьма напоминала сжатое поле, где прямо по стерне прошлись
бороною. Славный вождь, однако, выразил мне живейшее удовлетворение, и я был
не настолько глуп, чтобы оспаривать его.
17
Проходил день за днем, но никакой разницы в обращении со мною туземцев
я не наблюдал. Постепенно я утратил ощущение времени, перестал различать дни
недели и вообще погрузился в глубокую апатию, какая обычно наступает после
особенно бурных взрывов отчаяния. И вдруг, ни с того ни с сего, нога у меня
прошла - спала опухоль, утихла боль, я чувствовал, что еще немного и я
совсем излечусь от недуга, так долго меня терзавшего.
Как только я смог разгуливать по долине в обществе туземцев, неизменно
сопровождавших меня гурьбой, куда бы я ни направлялся, в моем отношении к
миру появилась неожиданная гибкость, благодаря которой я стал совершенно
недоступен мрачному унынию, еще недавно целиком мною владевшему. Всюду, где
я ни оказывался, меня встречали с самым почтительным радушием; с утра до
ночи меня кормили восхитительными фруктами и плодами; темноглазые нимфы
заботились о моем благе; да к тому же верный Кори-Кори просто не знал, как
мне еще услужить. Кто бы, право, мог лучше устроиться у каннибалов?
Правда, моим прогулкам были поставлены пределы. Дорога к морю для меня
была отрезана недвусмысленным запретом, так что я после двух-трех неудачных
попыток дойти до берега, предпринятых главным образом любопытства ради,
принужден был отказаться от этой мысли. Не мог я надеяться и на то, чтобы
пробраться туда тайно, незаметно, потому что тайпийцы сопровождали меня
всюду и везде, и я не помню минуты, когда бы меня оставили в одиночестве. Да
и зеленые отвесные кручи, обступившие верхний конец долины, где стоял дом
Мархейо, исключали всякую возможность побега, даже если бы мне удалось
ускользнуть из-под неусыпного ока моих стражей.
Но мысли об этом все реже посещали меня, я жил настоящим и гнал долой
все неприятные думы. Теперь, любуясь пышной зеленью, среди которой я
оказался погребен заживо, и созерцая, задрав голову, обступавшие меня
величественные вершины, я представлял себе, что нахожусь в Долине Блаженных,
а за горами нет ничего, одни заботы да суета.
День за днем я бродил по долине, и чем ближе знакомился с ее
обитателями, тем больше убеждался поневоле, что при всех ее недостатках
жизнь полинезийца среди этих щедрых даров природы куда более приятна, хотя,
разумеется, гораздо менее интеллектуальна, чем жизнь самодовольного
европейца.
Нагого страдальца, у которого зуб на зуб не попадает от холода под
мрачным кровом небес и от голода живот подвело на бесплодных камнях Огненной
Земли, без сомнения, можно осчастливить дарами цивилизации, ведь они
облегчили бы его тяжкую нужду. Но изнеженный житель далеких Индий, который
ни в чем не испытывает недостатка, кого Провидение щедро одарило всеми
чистыми природными радостями жизни и оградило от стольких бед и недугов,-
чего ему ждать от Цивилизации? Она может "развить его ум", может "сообщить
ему возвышенный образ мыслей" - так, кажется, принято выражаться,- но станет
ли он счастливее? Пусть участь некогда многолюдных и цветущих Гавайских
островов с их ныне больным, голодным, вымирающим населением будет ответом на
этот вопрос. Как бы миссионеры ни крутились, чем бы ни отговаривались, но
факт остается фактом; и самый набожный христианин, если он человек
непредубежденный, посетив эти острова, горько задумается, уезжая: "Увы!
Неужели это плоды двадцатипятилетнего просвещения?"
В человеческом обществе на примитивной ступени блага жизни, правда
немногочисленные и незамысловатые, распределяются на всех и притом достаются
людям в самом чистом виде; а Цивилизация за всякое улучшение возмещает
сторицей зла - беспокойством, завистью, соперничеством, семейными
неурядицами и тысячами прочих неприятностей, которые все суть неизбежные
порождения культурной жизни, складывающиеся в многоэтажное здание людского
горя, какого совершенно не ведают дикие народы.
Правда, мне скажут, что зато они, эти заблудшие беспринципные души,-
гнусные людоеды. Согласен; и это их очень дурная черта. Но она проявляется
лишь тогда, когда их обуревает жажда мести врагам. И я спрашиваю, неужели
простое поедание человеческого мяса настолько превосходит варварством
обычай, еще недавно существовавший в просвещенной Англии, согласно которому
у человека, признанного государственным преступником, то есть, быть может,
виновного в честности, патриотизме и прочих "мерзких грехах", топором
отрубали голову, внутренности доставали и бросали в огонь, а тело,
рассеченное на четыре части, насадив на острые шесты, вместе с головой
выставляли гнить и разлагаться в местах наибольшего скопления народа?
Дьявольское искусство, с каким мы изобретаем все новые орудия убийства,
беспощадность, с какой мы ведем свои нескончаемые войны, беды и разорение,
которые они повсеместно несут за собою,- всего этого вполне довольно, чтобы
белый цивилизованный человек предстал самым кровожадным на земле существом.
Проявления его жестокости можно видеть и в нашей благословенной стране.
Есть, например, в одном из наших Соединенных Штатов новый закон,
порожденный, как нам говорят, исключительно соображениями милосердия:
убивать злоумышленников постепенно, по капле иссушая кровь в их жилах,
которую у нас недостает смелости пролить одним ударом и тем положить конец
их мучениям, почитается куда более целесообразным, нежели вешать по старинке
на виселице - и осужденному приятнее, и больше отвечает просвещенному духу
времени; а между тем человеческий язык бессилен передать ужасные мучения,
каким мы подвергаем несчастных, замуровывая их в камерах наших тюрем и
обрекая на вечное одиночество в самом центре цивилизации!
Умножать эти примеры цивилизованного варварства нет нужды; оно
причиняет несравненно больше зла, чем те преступления, за которые мы так
праведно клеймим наших менее просвещенных братьев.
Я считаю, что название "дикарь" часто неправильно применяют, и, когда я
думаю о пороках, жестокостях и всевозможных извращениях, которые пышным
цветом расцветают в болезнетворной атмосфере нашей цивилизации, мне, право
же, кажется, что если сравнивать обе стороны по их порочности, то человек
пять жителей Маркизских островов, присланных в Соединенные Штаты в качестве
миссионеров, оказались бы, во всяком случае, не менее полезны, чем такое же
количество американцев в той же роли у них на островах. Я слышал как-то
одного человека, который, рисуя безнравственность некоего тихоокеанского
племени, сослался на то, что в их языке вообще отсутствует понятие
"добродетель". Утверждение это было ни на чем не основано, но, будь оно даже
правильным, на это можно бы возразить, что зато в их языке не найдешь тех
живописных словечек, которые у нас составляют бесконечный каталог
цивилизованных пороков.
При теперешнем моем умонастроении все в долине Тайпи представало передо
мною в новом свете, и, наблюдая дальше за нравами ее жителей, я лишь
укреплялся в этом моем благоприятном впечатлении. Одна их черта особенно
меня восхищала - неизменное веселие, царящее в долине. Заботы, печали, обиды
и огорчения там словно вовсе не существовали. Часы и дни проносились
радостной прытью подобно смеющимся парам в деревенской кадрили.
Ведь в долине Тайпи не имелось ни одного из тех ужасных изобретений,
какими житель цивилизованного мира сам отравляет себе каждый день; ни
просрочек по закладным, ни опротестованных векселей, ни счетов,
предъявленных к оплате, ни долгов чести не было в долине Тайпи; не было там
неумолимых портных и глупых сапожников, во что бы то ни стало требующих
мзды; не было неотвязных заимодавцев и окружных прокуроров,
покровительствующих сутягам и скандалистам и науськивающих их друг на друга;
не было бедных родственников, постоянно занимающих свободную комнату в вашем
доме и создающих неприятную тесноту за вашим семейным столом; не было бедных
вдов с детишками, пухнущими с голоду от щедрот равнодушного мира; не было
нищих и долговых тюрем; не было в Тайпи и чванливых бесчувственных набобов;
или попросту, если выразить это все одним словом, не было Денег, "этого
корня всех зол".
В этом заповедном уголке счастья не было злобных старух, жестоких
мачех, усохших старых дев, чахнущих в разлуке влюбленных, закоренелых
холостяков и равнодушных мужей, меланхоличных юношей, сопливых мальчишек и
орущих противных младенцев. Все было веселье, жизнерадостность и ликование.
Сплин, ипохондрия и мировая скорбь бежали оттуда и попрятались в расселинах
скал.
Можно было видеть, как ребятишки резвятся ватагой целый день напролет,
не ведая ссор и соперничества. У нас в стране они и часа не поиграли бы
вместе, не передравшись и не покорябав друг другу рожицы. Проходили молодые
женщины - и их не снедала взаимная зависть, они не пыжились одна перед
другой, корча из себя утонченных красавиц, и не вышагивали, затянутые в
корсеты, прямые и скованные, как заводные куклы, а просто шли, свободные,
непритворно веселые, непринужденно грациозные.
Были определенные места в этой солнечной долине, где женщины обычно
собирались, чтобы украсить себя гирляндами цветов. И когда они, лежа в тени
роскошных рощ, среди рассыпанных вокруг только что сорванных цветов и
бутонов, плели благоуханные венки и ожерелья, право же, казалось, что это
веселая свита самой Флоры собралась на празднество в честь своей госпожи.
А у молодых людей всегда были какие-то занятия и развлечения, дарившие