перед ним сытинскую славу, память в истории литературы как о новом Смирдине
и... трехсотпроцентную прибыль на вложенный капитал.
В результате - в конце второй недели уговариваний - мы получили
двенадцать тысяч керенскими.
В тот достопамятный день у нашего "капиталиста" обедал старый человек в
золотых очках. Не так давно он еще был "самым богатым евреем в России".
Теперь же не комбинировал, не продавал своих домов, реквизированных
советской властью, и не помещал денег в верные дела с трехсотпроцентной
прибылью.
"Наш друг", покровительственно похлопывая его по коленке, говорил:
- В отставку вам, Израиль Израильевич! Что же делать, если уже нет
коммерческой фантазии.
И тут же рассказал, как вот он - новейшей формации человек - сейчас
проделал комбинацию с таким коммерчески безнадежным материалом, как два
поэта:
- Почему не заработать двадцать четыре тысячи на двенадцать... Как
говорит русская пословица: "У пташечки не болит живот, если она даже
помаленьку клюет".
Умный старый еврей поблескивал золотыми очками, поглаживал седую голову и
мягко улыбался.
Месяца через три вышла первая книжка нашего издательства.
Мы тогда жили с Есениным в Богословском, в бахрушинском доме, в
собственной комнате.
Неожиданно на пороге появился "меценат".
Есенин встретил его с распростертыми объятиями и поднес совсем свежую,
вкусно попахивающую типографской краской книжку с трогательной надписью.
Тот поблагодарил, расцеловал и попросил тридцать шесть тысяч.
Есенин обещал через несколько дней лично занести ему на квартиру.
Недели через три у нас вышел сборник.
И снова на пороге комнаты мы увидели "мецената".
Ему немедленно вручили вторую книгу с еще более трогательной надписью.
На сей раз он соглашался простить нам двенадцать тысяч и заработать всего
каких-либо сто процентов.
Есенин крепко пожал ему руку и поблагодарил за широту и великодушие.
Перед Рождеством была третья встреча. Он поймал нас на улице. Мы шли
зеленые, злые - третьи сутки питались мукой, разведенной в холодной воде и
слегка подсахаренной. Клейстер замазывал глотку, ложился комом в желудке, а
голода не утолял.
Крепко держа обоих нас за пуговицы, он говорил:
- Ребята, я уже решил: мне не надо ваших прибылей. Возьмите себе ваши
двадцать четыре, а я возьму себе свои двенадцать... Что?.. По рукам?..
И мы ударили своими холодными ладонями по его теплой.
О последней встрече не хотел и вспоминать...
Стоял теплый мартовский день. Болтая ногами, мы тряслись на ломовой
телеге, переправляя из типографии в Центропечать пять тысяч экземпляров
новой книги.
Вдруг вынырнул он.
Разговор был очень короткий. Есенин нехотя слез с книжных кип. Я
последовал его примеру. Телега свернула за угол и вместо Центропечати
поехала в Камергерский переулок топить стихами его замечательную мраморную
ванну.
У меня неприятно щекотало в правой ноздре. Я старался уверить себя, что
мне очень хочется чихнуть, - было бы малодушно подумать другое. На прощанье
круглый человечек с цыплячьим пухом на голове мне напомнил:
- А ведь я, Анатолий, знал твоего папу и маму - они были очень, очень
порядочные люди.
Я взглянул на Есенина. Когда телега с нашими книгами скрылась из виду, с
его ресниц упала слеза, тяжелая и крупная, как первая дождевая капля.
Вчера я перелистывал Чехова. В очаровательном "Крыжовнике" я наткнулся на
купца, который перед смертью приказал подать себе тарелку меда и съел все
свои деньги и выигрышные билеты вместе с медом, чтобы никому не досталось.
Над Большим театром четыре коня взвились на дыбы. Рвут вожжи и мускулы на
своих ногах. И все без толку: толстоколонный домище - недвижим.
Есенин посмотрел вверх:
- А ведь мы с тобой вроде этих глупых лошадей. Русская литература будет
потяжельше Большого театра.
И он в третий раз стал перечитывать статейку в журнале.
Статейка последними словами поносила Есенина. Где полагается, стояла
подпись: Олег Леонидов.
Я взял из рук Есенина журнал, свернул его в трубку и положил в карман:
- О Пушкине и Баратынском тоже писали, что они прыщи на коже вдовствующей
российской литературы.
Есенин ловил ухом и прятал в памяти каждое слово, сказанное о его стихах.
Худое и лестное. Ради десяти строк, напечатанных о нем в захудалой
какой-нибудь газетенке, мог лететь из одного конца Москвы в другой. Пишущих
или говорящих о нем плохо как о поэте считал своими смертельными врагами.
В одном футуристическом журнале в тысяча девятьсот восемнадцатом году
некий Георгий Гаер разнес Есенина.
Статья была порядка принципиального: урбанистические начала столкнулись с
крестьянскими.
Футуристические позиции тех времен требовали разноса.
Года через два Есенин ненароком обнаружил под Георгием Гаером - Вадима
Шершеневича.
И жестким стал к Шершеневичу, как сухарь. Я отдувался. Извел словесного
масла великое множество - пока сухарь пообмяк с верхушки.
А по существу, так до конца своих дней и не простил он от полного сердца
Шершеневичу его статьи.
Рыча произносил:
- Георгий Гаер!..
12
Стояли около "Метрополя" и ели яблоки На извозчике мимо с чемоданами -
художник Дид Ладо.
- Куда, Дид?
- В Петербург.
Бросились к нему во весь дух. На лету вскочили, догнав клячонку.
- Как едешь-то?
- В пульмановском вагоне, братцы, в отдельном купу красного бархата.
- С кем?
- С комиссаром. Страшеннейший! Пистолетами и кинжалищами увешан. Башка
что обритая свекла.
По паспорту Диду было за пятьдесят, по сердцу - восемнадцать. Англичане
хорошо говорят: костюму столько времени, на сколько он выглядит.
Дид с нами расписывал Страстной монастырь, переименовывал улицы, вешал на
шею чугунному Пушкину плакат: "Я с имажинистами".
В СОПО читал доклады по мордографии, карандашом доказывал сходство всех
имажинистов с лошадьми: Есенин - вятка, Шершеневич - орловский, я - гунтер.
Глаз у Дида был верный.
Есенина в домашнем быту так и звали мы - Вяткой.
- Дид, возьми нас с собой.
- Без шапок-то?..
- А на кой они черт!
Если самому "восемнадцать", то чего возражать?
- Деньжонки-то есть?..
- Не в Америку едем.
- Валяй садись.
Поехали к Николаевскому вокзалу.
На платформе около своего отдельного пульмановского вагона стоял
комиссар.
Глаза у комиссара круглые и холодные, как серебряные рубли. Голова тоже
круглая, без единого волоска, ярко-красного цвета.
Я шепнул Диду на ухо:
- Эх, не возьмет нас "свекла"!
А Есенин уже ощупывал его пистолетину, вел разговор о преимуществе кольта
над наганом, восхищался сталью кавказской шашки и малиновым звоном шпор.
Один кинорежиссер ставил картину из еврейской жизни. В последней части в
сцене погрома должен был на крупном плане плакать горькими слезами малыш лет
двух. Режиссер нашел очаровательного мальчугана с золотыми кудряшками.
Началась съемка. Вспыхнули юпитеры. Почти всегда дети, пугаясь сильного
света, шипения, черного глаза аппарата и чужих "дядей", начинают плакать. А
этому хоть бы что: мордашка веселая, и смеется во все горлышко. Пробовали и
то и се - малыш ни в какую. У оператора опустились руки. Тогда мать
неунывающего малыша научила расстроенного режиссера:
- Вы, товарищ, скажите ему: "Мойшенька, сними башмачки!" Очень он этого
не любит и всегда плачет.
Режиссер сказал - и павильон огласился пронзительным писком. Ручьем
полились горькие слезы. Оператор завертел ручку аппарата.
Вот и Есенин, подобно той матери, замечательно знал для каждого секрет
"мойшенькиных башмачков": чем расположить к себе, повернуть сердце, вынуть
душу.
Отсюда его огромное обаяние.
Обычно любят - за любовь. Есенин никого не любил, и все любили Есенина.
Конечно, комиссар взял нас в свой вагон, конечно, мы поехали в Петербург,
и спали на красном бархате, и пили кавказское вино хозяина вагона.
В Петербурге весь первый день бегали по издательствам Во "Всемирной
литературе" Есенин познакомил меня с Блоком. Блок понравился своею
обыкновенностью. Он был бы очень хорош в советском департаменте над синей
канцелярской бумагой, над маленькими нечаянными радостями дня, над большими
входящими и исходящими книгами.
В этом много чистоты и большая человеческая правда.
На второй день в Петербурге пошел дождь.
Мой пробор блестел, словно крышка рояля. Есенинская золотая голова
побурела, а кудри свисали жалкими писарскими запятыми. Он был огорчен до
последней степени.
Бегали из магазина в магазин, умоляя продать нам "без ордера" шляпу.
В магазине, по счету десятом, краснощекий немец за кассой сказал:
- Без ордера могу отпустить вам только цилиндры.
Мы, невероятно обрадованные, благодарно жали немцу пухлую руку.
А через пять минут на Невском призрачные петербуржане вылупляли на нас
глаза, "ирисники" гоготали вслед, а пораженный милиционер потребовал
документы.
Вот правдивая история появления на свет легендарных и единственных в
революции цилиндров, прославленных молвой и воспетых поэтами.
13
К осени стали жить в бахрушинском доме. Пустил нас на квартиру Карп
Карпович Коротков - поэт, малоизвестный читателю, но пользующийся громкой
славой у нашего брата.
Карп Карпович был сыном богатых мануфактурщиков, но еще до революции от
родительского дома отошел и пристрастился к прекрасным искусствам.
Выпустил он за короткий срок книг тридцать, прославившихся беспримерным
отсутствием на них покупателя и своими восточными ударениями в русских
словах.
Тем не менее расходились книги довольно быстро, благодаря той неописуемой
энергии, с какой раздавал их со своими автографами Карп Карпович!
Один веселый человек пообещал даже два фунта малороссийского сала
оригиналу, у которого бы оказалась книга Карна Карповича без дарственной
надписи.
Риск был немалый.
В девятнадцатом году не только ради сала, но и за желтую пшенку неделями
кормили собой вшей в ледяных вагонах.
И все же пришлось веселому человеку самому съесть свое сало.
Комната у нас была большая, хорошая.
14
Силы такой не найти, которая б вытрясла из нас, россиян, губительную
склонность к искусствам: ни тифозная вошь, ни уездные кисельные грязи по
щиколотку, ни бессортирье, ни война, ни революция, ни пустое брюхо.
Можно сказать, тонкие натуры.
Возвращаюсь поздней ночью от приятеля. В небе висит туча вроде дачного
железного рукомойника с испорченным краном - льет проклятый дождь без
передыха, без роздыха.
Тротуары Тверской - черные, лоснящиеся. Совсем как мой цилиндр.
Собираюсь свернуть в Козицкий переулок. Вдруг с противоположной стороны
слышу:
- Иностранец, стой!
Смутил простаков цилиндр и деллосовское широкое пальто.
Человек пять отделилось от стены.
ЖДУ.
- Гражданин иностранец, ваше удостоверение личности!
На голой кляче ковылял извозчик по расковыренной мостовой. Глянул в нашу
сторону - и ну нахлестывать своего буцефала. А тот не будь дурак - стриканул
карьером. У кафе "Лира" подремывал сторож. Смотрю - шмыг он в переулочек, -
и будьте здоровы!
Ни живой души. Ни бездомного пса. Ни тусклого фонаря.
Спрашиваю:
- По какому, товарищи, праву вы требуете у меня документ? Ваш мандат.
- Мандат?..
И парень в студенческой фуражке и с лицом, помятым, как не взбитая после
ночи подушка, помахал перед моим носом пистолетиной:
- Вот вам, гражданин, и мандат!
- Может быть, от меня требуется не удостоверение личности, а пальто?
- Слава тебе Господи... догадался.
И, слегка помогая разоблачаться, парень с помятой физиономией стал сзади