-- А если я умру?
-- Значит, найдите себе преемника -- конечно, теперь, не
откладывая. У вас ведь есть человек пять друзей, на которых
можно положиться.
-- Как же мне сообщат?
-- Уарса предупредит вас. Вы не беспокойтесь, это ни с чем
не спутаешь. И еще одно -- навряд ли я вернусь раненым, но на
всякий случай, если вы найдете врача, которого можно посвятить
в тайну, лучше бы захватить и его.
-- Хэмфри годится?
-- Да, вполне. А теперь -- другое, частное дело.
Понимаете, я не могу включить вас в свое завещание.
-- Господи, Рэнсом, да я никогда об этом не думал!
-- Конечно. Но мне хотелось бы что-нибудь вам оставить, а
я не могу. Я ведь исчезну. Если я не вернусь, начнется
расследование, чего доброго, заподозрят убийство. Надо быть
осторожнее, ради вас. А теперь я хотел бы уладить с вами другие
мои дела.
Мы сели рядом и долго говорили о делах, которые обычно
обсуждают с родственниками, а не с друзьями. Я узнал о Рэнсоме
многое, чего не знал прежде, и такое множество неудачников он
поручил моей заботе: "может, вам вдруг удастся что-нибудь для
них сделать", -- что я понял, как велико его милосердие и как
он его скрывает. С каждым его словом тень предстоящей разлуки
сгущалась, словно кладбищенский сумрак. Я с любовью подмечал
его привычные жесты, обороты речи -- то, что мы всегда видим в
любимой женщине, но в друге замечаем только перед разлукой или
в последние часы перед тяжелой, опасной операцией. Есть вещи, в
которые разум поверить не может. Я не мог представить себе, что
человек, сидящий так близко от меня, такой очевидный и
ощутимый, через несколько часов станет недостижимым,
превратится лишь в образ, а там -- и в тускнеющий образ моей
памяти. Наконец оба мы смутились -- каждый угадывал, что
чувствует другой. Стало совсем холодно.
-- Скоро отправимся, -- сказал Рэнсом.
-- Да ведь он... ну, Уарса -- еще не вернулся, -- возразил
я, хотя, по правде говоря, теперь, когда это подошло вплотную,
мне хотелось поторопиться, чтобы все было позади.
-- Уарса и не покидал нас, -- ответил Рэнсом, -- он все
время был в доме.
-- Что же он, просто ждал нас, в той комнате?
-- Он не ждал, они не знают, что это такое. Вы и я
понимаем, что ждем, потому что у нас есть тело, оно устает.
Кроме того, мы различаем работу и досуг, мы понимаем, что такое
отдых. Уарса устроен иначе. Он был здесь много часов, но не
ждал, не скучал. Нельзя же сказать, что чего-то ждет дерево или
рассвет на склоне холма. -- Тут Рэнсом зевнул. -- Я устал, --
сказал он. -- И вы устали. Ну, я-то хорошенько высплюсь в этом
гробу. Идемте, пора собираться.
Мы вышли в соседнюю комнату, и Рэнсом велел мне встать
перед безликим пламенем, которое не ждет, а только пребывает.
Он как-то представил меня ему и был нам переводчиком, и я на
своем языке поклялся служить ему в этом великом деле. Потом мы
сняли с окон затемнение и впустили в дом серое, пасмурное утро.
Вместе вынесли мы в сад и ящик, и крышку -- холод обжигал нам
руки. Ноги я промочил в тяжелой росе, усыпавшей траву. Эльдил
был уже в саду, на маленькой лужайке. При утреннем свете я едва
мог его разглядеть. Рэнсом показал мне, как закрыть задвижки на
крышке ящика, прошло еще несколько долгих минут, и он
отправился в дом, а вернулся обнаженным. Высокий, белокожий,
дрожащий от холода -- просто чучело какое-то -- он опустился и
свой ужасный ящик и протянул мне плотную черную повязку, чтобы
я закрыл ему лицо. Потом он улегся. Я уже не думал о Венере и
не верил, что он вернется. Если бы я посмел, я бы заставил его
одуматься; но здесь был Другой -- существо, не ведавшее
ожидания, -- и я боялся. До сих пор вижу я в страшном сне, как
закрываю ледяной крышкой гроб, где лежит живой человек, и
отступаю назад. Я остался один. Я не видел, как он улетел. Я
убежал в дом, мне стало плохо. Через несколько часов я закрыл
дом и вернулся в Оксфорд.
Прошли месяцы, и год прошел, и несколько месяцев сверх
года. Были бомбежки, и дурные вести, и гибель многих надежд,
Земля преисполнилась тьмы и злобы -- и тогда, в одну из ночей
Уарса явился за мной. Мы с Хэмфри выехали поскорее, толкались в
переполненном поезде, встречали рассвет на холодной станции,
ожидая пересадки, и наконец ясным утром добрались до
маленького, заросшего сорняками клочка земли, который прежде
был садом Рэнсома. Черная точка появилась напротив Солнца; тот
же ледяной ящик проскользнул между нами в полной тишине. Едва
он коснулся земли, мы бросились к нему и сорвали крышку.
-- Господи! Он разбился! -- вскричал я, заглянув внутрь.
-- Погодите, -- остановил меня Хэмфри. Человек, лежавший в
гробу, пошевелился, сел, стряхнул с лица и плеч ту алую массу,
которую я было принял за раны и кровь, -- и я увидел, как ветер
подхватывает и разносит лепестки цветов. Он поморгал, назвал
каждого из нас по имени, пожал нам руки и ступил на траву.
-- Как дела? -- спросил он. -- Что-то вы плохо выглядите.
Я замер, дивясь тому новому Рэнсому, который вышел на свет из
тесного ящика. Он был силен и здоров, он словно помолодел на
десять лет. Два года назад он начинал седеть, а сейчас борода,
спускавшаяся ему на грудь, отливала золотом.
-- Да вы порезали ногу, -- сказал Хэмфри. Тут и я заметил,
что из пятки у него идет кровь.
-- Однако и холодно у вас, - сказал Рэнсом. -- Надеюсь,
воду согрели? Хорошо бы принять душ, и одеться.
-- Хэмфри обо всем позаботился, -- сказал я, провожая его
в дом. -- Меня бы на это не хватило.
Рэнсом забрался в ванну, оставив дверь приоткрытой, клубы
пара окутывали его, а мы переговаривались с ним из прихожей. У
нас накопилось столько вопросов, что он не успевал отвечать.
-- Скьяпарелли ошибся, -- кричал он, -- там есть и день, и
ночь, как у нас. Пятка не болит... нет, вот сейчас заболела. Да
любую старую одежду... ага, положите на стул. Нет, спасибо. Я
не хочу ни яиц, ни бэкона. Фруктов нет? Неважно, поем хлеба или
каши. -- И наконец он крикнул: -- Выхожу!
Он все спрашивал, здоровы ли мы, -- ему почему-то
казалось, что мы плохо выглядим. Я отправился за завтраком.
Хэмфри задержался, чтобы осмотреть ранку на ноге. Он
присоединился ко мне, когда я любовался алыми цветами.
-- Красивый цветок, -- сказал я, протягивая его Хэмфри.
-- Да, -- ответил Хэмфри, рассматривая его и ощупывая с
жадностью натуралиста. -- А нежный какой! Наша фиалка против
него сорняк.
-- Поставим их в воду.
-- Не стоит. Они уже почти завяли.
-- Как он там?
-- Отменно. Только вот пятка мне не нравится. Он говорит,
кровь идет очень давно.
Тут пришел и Рэнсом, совсем одетый, и я разлил чай. Весь
день и почти всю ночь он рассказывал нам ту историю, к которой
я теперь приступаю.
ГЛАВА 3
Рэнсом так и не объяснил нам, на что было похоже
путешествие в летающем гробу. Он сказал, что это невозможно. Но
странные намеки прорывались в разговорах на совсем другие темы.
По его словам, он был, как сказали бы мы, без сознания,
однако что-то с ним происходило, что-то он чувствовал. Однажды
кто-то из нас говорил, что надо "повидать жизнь", то есть
побродить по миру, поглядеть на людей, а Б. (он антропософ)
сказал, надо видеть жизнь совсем в другом смысле. Вероятно, он
имел в виду какую-то систему медитации, при которой "сама жизнь
предстает внутреннему взору". Во всяком случае, когда мы
втянули его в длинный спор, Рэнсом признался, что и для него
это значит что-то вполне определенное. Его так прижали, что он
сознался: жизнь казалась ему тогда, в полете, чем-то "объемным
и твердым". Его спросили, какого она цвета, но он странно
взглянул на нас и пробормотал: "Вот именно, какой цвет!" -- и
все испортил, добавив: "Да это и не цвет. Мы бы не назвали это
цветом", после чего не раскрывал рта до конца вечера. В другой
раз наш друг, шотландец Макфи, приверженец скептицизма, громил
христианское учение о Воскресении тел. Я подвернулся ему под
руку, и он донимал меня вопросами вроде: "Значит, у вас будут и
зубы, и глотка, и кишки, хотя там нечего есть? И половые
органы, хотя там нельзя совокупляться? Да уж, повеселитесь!" И
тут Рэнсом взорвался: "Нет, какой осел! Вы что, не видите
разницы между сверх-чувственным и бесчувственным?" Макфи, само
собой, переключился на него; и тут выяснилось, что, по мнению
Рэнсома, нынешние желания и возможности тела исчезнут не
потому, что они атрофируются, а потому, что они будут
"поглощены". Сперва он говорил о "поглощении" пола, потом стал
искать подходящее слово для нового отношения к еде (отбросив
транс- и пара-гастрономию) и, поскольку не он один был
филологом, все стали искать такие термины. Но я уверен, что он
испытал что-то в этом роде на пути к Венере. А самым
загадочным, пожалуй, было вот что: однажды, расспрашивая его --
он редко мне это позволял, -- я неосторожно заметил: "Конечно,
все было слишком смутно, этого не передашь словами", -- и он
меня резко перебил, хотя вообще он человек на редкость
терпеливый. Он сказал: "Нет, это слова расплывчатые. Я не могу
ничего описать, потому что все было слишком четким и
определенным". Вот и все, что я могу рассказать вам о самом
полете. Одно ясно -- он изменился гораздо больше, чем после
Марса. Но может быть, тому причиной события, произошедшие уже
на самой Венере.
Теперь я перейду к тому, что Рэнсом мне рассказал. Видимо,
он пробудился от того неописуемого состояния и почувствовал,
что падает, -- значит, он уже приблизился к Венере настолько,
что она стала для него "низом". Один бок у него замерз, другому
было слишком жарко, но ни то ни другое ощущение не причиняло
боли. Вскоре он вообще об этом забыл -- снизу, сквозь
полупрозрачные стенки сочился изумительный белый свет. Он все
нарастал, начал беспокоить, несмотря на защищавшую глаза
повязку. Конечно, это светилось альбедо -- внешний слой очень
густой атмосферы, отражающий и усиливающий солнечные лучи.
Почему-то -- в отличие от Марса -- вес его вроде бы не
увеличился. Едва белое свечение стало почти невыносимым, оно
исчезло, а жар и холод сменились ровным теплом. Вероятно, он
вошел во внешние слои атмосферы -- сперва в бледные, потом в
цветные сумерки. Насколько он различал сквозь прозрачные
стенки, главным цветом был золотой или медный. К этому времени
он был совсем низко, ящик спускался стоймя, словно лифт, под
прямым углом к поверхности. Падать вот так, беспомощно, когда
не можешь пошевелить рукой, было страшно. Вдруг он попал в
зеленую тьму, пронизанную неясным шумом -- первым звуком из
нового мира. Стало холодно. Он снова лежал и, к великому своему
удивлению, двигался уже не вниз, а вверх -- сперва он принял
это за обман воображения. Видимо, уже давно, сам того не
замечая, он пытался пошевелить рукой или ногой, и только теперь
увидел, что стены его темницы поддаются. Он уже мог двигать
руками и ногами, хотя и застревал в чем-то мягком. Куда он
попал? Ощущения были очень странные. То его несло вверх, то
вниз, то по какой-то зыбкой поверхности. Мягкая материя была
белая, ее становилось все меньше... какое-то облако в форме
ящика, совсем не плотное. Вдруг он с ужасом догадался, что это
и есть ящик -- тот испаряется, исчезает, а за ним проступает
невообразимая мешанина красок, пестрый многообразный мир, где
вроде бы нет ничего устойчивого. Ящик исчез. Что ж, значит,
доставили -- выбросили -- покинули. Он -- на Переландре.
Сперва он разглядел только странную перекосившуюся