Слепые мартовские деревья незаметно присутствовали вокруг, а ветер с
залива
находил меня везде. Приставший красивый русый нищий просил по-русски, и я за
милостыню в один гульден купила целую кучу литературных асоциаций, да еще сразу
стала более органичным обитателем этого пространства.
Провинциальность Голландии тронула меня, а повсеместные велосипеды и
трамваи вернули то состояние убежавшей с урока школьницы, испытать которое
всегда мешал стыд хронической отличницы. Пожалуй, что в голландцах не поразило
меня ничего. Да и пристало ли это на моем временном отрезке.
Шлюха, отгороженная стеклом и подсвеченная красным приобретает
схематичность
экрана. Жизнь устроена так же - не то, чтобы похожа на шлюху, но и в
непродажности ее заподозрить трудно.
То, что удручает - жалкая материальность всех моих прогнозов. Я не
чувствую
следующего мгновения! Интуиция моя отключена, или не включена, а вернее -
просто отсутствует. Придумывая следующее мгновение, я не прогнозирую, а
ошибаюсь; но беда в том, что придуманное как правило более реально, или
трагично,
или действенно. Я словно все время жду эмоций, а получаю говно на палочке.
О, Амстердам, или любое другое место, отзывающееся в душе моей так же
далеко, экзотично и гулко, так же подходящее для возможности абстрактного
временного существования, ты есть окончательно материален и приспособлен для
человечества, тусующегося по тем законам, по которым не тусовалась я в юности.
В занюханном марихуаной отельчике, куда взбиралась я по лестнице,
вопиющей о необходимости роскоши, не довелось мне встретить людей, а только
призрачные ночные голоса окружали мой бессонный сон. Американские школьницы
все 24 часа жизнерадостно вопрошали:
- Билл, где ты? Как ты?!
Русские мафиози низшей ячейки матерились и пытались петь. К тихим китайцам
за стенкой пришла полиция и громко предложила поднять их факнутые руки, чему
я сквозь дрему удивилась несказанно, ибо именно они внушали мне ностальгический
социалистический ужас: были похожи на помесь Мао со вторым секретарем нашего
горкома комсомола, а при встрече радостно кивали.
Во вторую ночь под окном дискутировали три наркомана. Один, Фист, говорил,
что больше не желает покупать ничего другим, не потому что не может, хотя и
это тоже, а дело в принципе или что-то в этом роде. Удивляли монотонность его
аргументов и ночная усидчивость - говорили они на смеси английского и, видимо,
голландского, но под утро конфликт стал ясен, и я простила Фисту испорченный
сон за стойкость принципов.
Вообще, в Амстердаме мне стало проще. Вернее, легче. Я много ездила в
автобусах и видела, что среди пассажиров куча израильтян.
На третью ночь, пересиливая жадность и скуку, я отправилась в казино и
проиграла там десять, потом еще десять, потом сорок, а потом еще десять. Было
робко в чинном вестибюле, жарко в залах игровых автоматов и непонято у рулеток.
Вокруг снова был иврит.
Но все-таки город не впускал в себя, но и не отгораживался. Он
предоставлял себя, думая о королеве, которую я тут же приняла в свое сердце
за общеизвестную нелюбовь к оранжевому.
Голландцы покорили меня своим отношением к действительности; когда я
поняла,
что это народ, уходящий в море, ощутила я грусть от того, что боюсь чужих
стихий, и хочу знать, что я на суше. Единственный вид борьбы, свойственный
голландцам - борьба с морем за дно. Странная связь существует в мире: мечты
арабов выдавить евреев в море - добровольно демонстрируют голландцы, они же
предлагают нам последовать их примеру. История Гаммельнского крысолова
становится фактом и фарсом, но ведь и вечный жид пляшет, заложив большие
пальцы за проймы и строптиво проткнув острым носом временное ограничение.
Евреям в Голландии было хорошо всегда. Они то выплескивались из иудаизма,
то впадали в него, в общем, исторически резвились, как хотели. Голландия
всегда была либеральна, именно поэтому осталась безнаказанно-игрушечной,
офигительно-провинциальной, да хранит ее Бог!
-==Вставка из дневника.==-
/25 апреля 1996г./
Озадаченная Сюзанна принесла мне листок и подозрительно спросила:
- Это что?
Это было стихотворение, написанное ее почерком. Оказалось, что нынешней
ночью я ей приснилась и на самом интересном месте принудила взять листок и
записать это под диктовку. Утром текст уже был, поэтому Сюзанна справедливо
предположила, что лунатично записала в темноте, что ее страшно отчего-то злило.
Вот этот текст:
Туман и влага поднебесной
мне интересны бесконечно.
Туман и детское убранство
непредсказуемой столицы;
И гомон птиц, одушевленных
свободным поиском кормушек,
и завыванье ветра длится
в скуленье скорой и полиции.
Автобус дергался в сплетенье
переползавших ночью улиц,
Простите мне лицо, которым
сегодня я смотрю на вас.
Я не встречаю незнакомых,
поскольку это невозможно,
передвигаясь осторожно,
я не люблю ни вас, ни нас.
Я думаю о прошлом тихо,
с улыбкой доброй идиотки,
поскольку лодка утонула,
и призраки все прощены.
Себе все время повторяя, что беззаботна,
я болтаюсь
по старым городским кварталам,
как грош из нищенской сумы.
Не уставая быть небесной,
но сизой и предгрозовою,
Столица не блюдет героев,
а только сизых голубей.
Не принужденьем, не любовью,
а хриплым кашлем, тихим воем
мы не расстанемся с тобою,
о, светлый жизненный конвейер!
- Ну!- сказала Сюзанна обвиняюще.
- В принципе мне понравилось,- призналась я.- Пошлешь в ~Вести~?
- Придет время - пошлю,- ответила она медленно.- Забери свою бумажку, и
чтобы это было в последний раз, ясно?!
Если это шутка, то могла бы, между прочим, рассмеяться, или хотя бы не
смотреть так. А про конвейер - это так и есть.
-==Возвращение в Т-ск N5.==-
Непонятным образом соединились во мне нелюбовь к возвращениям с нежеланием
произносить малозначащие фразы, чтобы смазать многозначительность тишины при
встрече, вернее, при отсутствии тех, для которых...
Я не то, чтобы боюсь не вернуться из России, но если я не пожалею себя
сама, то кто сделает это? Мне жалко возвращающихся и больно за невернувшихся.
Послушай,- упрашиваю я себя,- у тебя никого не осталось в России, зачем же
думаешь ты часто в ту сторону, зачем цепляешься за прошлое, хотя в то, русское
время, жила будущим! Вот оно, вот то самое время, когда должно наслаждаться
очевидностью состоявшегося. Господи, что может сравниться с апрелем в Израиле,
когда цветут апельсиновые сады, разнося запах по всей стране, когда Иерусалим,
стряхивая древнее равнодушие, цветет и благоухает, как наивная самозабвенная
деревенька... Ты всегда успеешь поехать туда,- говорю я себе.- Ты как только
захочешь поехать в Россию, так сразу же туда и поедешь, в самом деле, ну
подумай, куда торопиться!
Я не думаю, я знаю, что торопиться всегда надо, потому что потом всегда
поздно. Но я медлю и медлю, потому что знаю, вернее ощущаю слишком хорошо:
я боюсь приехать в ту пустоту, которой по сути является пространство города
моего взросления. Миражом он был, миражом и остается в моей истеричной памяти,
но место не свято, а значит - пусто. Вот это и есть то очевидное, ради чего не
стоит ехать: меня затягивает пустота, а я пытаюсь это не понимать. Вообще,
стремление заполнить собой пустоту не характерно для женщины, но что же тут
поделать, да и та лесбийская пара не просто так, да и я ведь не сразу...
Ужаснись вместе со мной, сестра моя Анна, мы родны с тобой по одной из
двух Х-хромосом, а это уже половина. Я судорожно коплю воспоминания и цепляюсь
за них, как обезьяна за вольеру. Ты же стараешься спастись по-другому: я не
помню, чтобы ты выкинула хоть одну записку, имеющую к тебе отношение. Привезя с
собой огромный, неинтересный и тщательно рассортированный архив, ты до сих
пор мучаешься от бумажного конвейера твоего увядания, еле сдерживаемого
заслонками серых казенных коробок с надписями ~вермишель~,~туалетное мыло~...
Сестра моя, Анна, пытаясь сохранять все материальные свидетльства своей
судьбы, считая, что перебирание бумажных фактов своей биографии разнообразит
твою свободную скуку, что подумаешь ты, увидев однажды эту пожелтевшую суету
и убогость? ~Ушла за хлебом,скоро буду~, ~Справка дана Анне Шпиль в том, что
она болела пять дней~... Ты плачешь, сестра, от жалости к себе, а я застываю
от щемящей скорби по последним прикосновениям. О, это запоминается навсегда.
Это раскадровывается памятью, и каждое движение и слово обдумываются после.
Если бы я когда-нибудь любила того, о ком не хочет забыть, но и боится
вспомнить душа, я бы вернулась в Россию, я бы доехала до того города, я бы
застыла на том месте, где рука моя навсегда покинула его руку и, глядя в
его перевернутые глаза, сказала бы:~Ты сам виноват, дурак!~
-==Политическая лихорадка.==-
В обеих моих странах идет предвыборная борьба. Будет обидно, если в обеих
одновременно победят красные, правда, Илья? Не усмехайся ты так скорбно,
Илиягу,
не смотри ты так однозначно, потому что народ этот как раз сходит с ума,
а тот в него еще не входил. И жить нам с тобой либо в башне из слоновой кости,
стоящей на песке, либо не жить нам, а ехать с остекленевшим взглядом до
ближайшей свалки в багажнике скудорусскоязычного арабского воспитанника
института дружбы народов имени Патриса Лумумбы.
Что случилось, наконец? Почему народ схватил любимую свою смеющуюся
землю и поволок ее на заклание по собственной воле, ибо Его приказа на то не
было. Не было же приказа! Похоже, что страшна будет кара. Для счастья приехали
мы сюда, а в недоумении проживаем. Но вяло идет эта предвыборная кампания,
скорее по обязанности, чем от восторга предвкушения. Не власти хотят
претенденты, но исполняют свой долг по отношению к своей же идеологии, что так
же противно, как знакомо нам по опыту прошлой социалистической жизни, а от того
еще противнее.
Переполненный лозунгами Иерусалим мается от изжоги. Лозунги делятся на
императивные, философские, предупреждающие и, наконец, абстрактные. Например,
~Облажались? От винта!~ Или простенькие ~Я голосую за...~ Или, что если не
проголосуем за этого, то всем нам будет очень хреново. Но лучший вопль,
написанный на огромном полотнище вдоль дороги, был близок мне невероятно:~Мы
хотим жить!!!~ Впрочем, немало я знаю людей из нашей волны репатриации, которые
как раз пребывают в состоянии хронического ответа на этот вопль: пожав плечами,
тихо повторяют:~Зачем?~.
Автобус мой тем временем продвигается по Эмек Рефаим, Долине Призраков,
чтобы, минуя центр Иерусалима, привезти меня в тихий интеллигентный район
Бейт-а-Керем, Дом Виноградной Лозы, куда я еду во-первых просто так, а
во-вторых посмотреть на акации, пока светло и в окна, когда стемнеет.
Электрически освещенная чужая жизнь всегда влекла меня, и я давно научила свою
сестру Марину копить эти визуальные крохи. Так строила я с ней в детстве домики
для кукол, так мы умиляемся и теперь, ловя в окне кресло-качалку с пледом, и
стену с картинами, и книжные шкафы, и благородную седину сгорбленных
обитателей.
Это то, чего уже нет в этом измерении, так, кусочки пазеля, унесенные, скажем,
ветром, и скукожившиеся в палестинских хамсинах.
Что услышу я от старушки со скамейки в Ган-а-эсрим, Садике Двадцати /ребят
из этого района, погибших в одну из войн/, притворяющейся каждый раз, что она
носит другое лицо, имя и адрес. Но это несомненно все та же старушка, которая