вопросу лишь полгода спустя, когда Менделеев вернулся из Германии.
А пока, Соколов продолжал с большим упорством разрабатывать учение о
свойствах водорода в органических соединениях, а Менделеев, хотя и писал
курс органической химии, но постепенно все больше уходил к физическим
проблемам.
Закончился зимний семестр 1860 года. На время вакаций Соколов из
Петербурга не выезжал - держали редакторские дела. Положение с журналом
было неважное. Энгельгардт, как и все увлекающиеся люди, быстро остывал и
все меньше участия принимал в работе. Успех соколовских статей подписчиков
почти не прибавил, издание оставалось убыточным и съедало добрых две трети
соколовского жалования. Зато после года бесплодных призывов начали
отзываться русские химики. То ли поверили, наконец, в журнал, то ли
последовали неодолимой потребности русского человека жалеть бедных и
убогих. Вернее всего, и то, и другое вместе.
Письмо из Харькова явилось для Соколова совершеннейшей
неожиданностью. Кто бы мог подумать, что именно в малороссийской окраине
поверят в него?
"Милостивый государь, Николай Николаевич! - писал Бекетов-младший, -
по возвращении моем в отечество, с немалым удовольствием прочел в "Горном
журнале" весьма точные описания своих работ, а от брата Андрея извещен,
что вами же затеян и специально химический журнал..." - Соколов пролетал
глазами по строчкам, недоумевая, неужели не получал Николай Бекетов
обстоятельного письма, посланного ему от имени редакции? Или же просто
выжидал, чем закончится авантюра петербургских мечтателей, а теперь
извиняет незнанием собственную осторожность? Хотя, какое это имеет
значение? Главное - небольшая, но оригинальная заметка "Наблюдения над
образованием марганцовистой кислоты".
Статью Бекетова удалось, выбросив несколько уже набранных рефератов,
поставить в самый конец второго тома, датированного еще пятьдесят девятым
годом, но безбожно запоздавшего выходом. Это потребовало новых расходов,
но они себя оправдывали, поскольку в журнале вновь появилась оригинальная
статья.
Немного времени спустя, в один из соколовских вторников, Николай
Николаевич Зинин, отозвав хозяина в сторону, вручил ему несколько
исписанных листков и сказал, смущенно улыбаясь:
- Это вам для журнала, посильная лепта, так сказать. Вы уж не
обижайтесь, но эту же работу я в Париж отошлю - Вюрцу. Русский язык за
границей мало знают. Но вам - первым.
Казалось бы сотрудничество самого Зинина должно было вдохнуть в
издание новые силы, но все же этого не произошло. Статьи Менделеева,
заметка Бекетова, сообщение Зинина, да труды немногочисленных выпускников
распавшейся публичной лаборатории, вот и весь актив, которым они обладали.
Кто знает, может быть они сумели бы удержаться, если бы к хроническому
безденежью не прибавилась катастрофическая нехватка времени и самых
обычных человеческих сил.
Восемнадцатого сентября в университете начались занятия. Менделеев
был еще в заграничной командировке, и Соколову пришлось взять на себя весь
курс органической химии, а также химию аналитическую.
Читал Соколов жестко, стараясь давать знания по большей части
систематические, но при этом гнал прочь все, даже самые заманчивые
гипотезы. Такого курса еще никто и никогда не читал, подготовка занимала
много времени, но зато после лекции студенты не расходись молча, а
обступали лектора с вопросами.
С каждым днем Соколов все больше увлекался непростой наукой
преподавания. Главное в этом деле не сообщение фактов, факты можно узнать
и из книг, а личное общение с учениками. Главное - воспитани; Соколов,
пернявший это правило у Либиха, старался в первую очередь привить
слушателям любовь к своей науке и умение независимо мыслить.
Теперь квартиру Соколова постоянно наполняла толпа студентов. Многие,
засидевшись над книгами, которых у молодого преподавателя было великое
множество, оставались на ночь. Здесь готовились к экзаменам и диспутам,
писали кандидатские сочинения, и эта работа не прерывалась даже когда
Соколов неожиданно заболел сильнейшей простудой и не мог даже говорить
из-за непрерывных приступов трескучего кашля.
Болезнь надолго выбила Соколова из колеи, не давала ни ходить на
лекции, ни заниматься журналом. По счатсью, именно в это время в
Петербурге появился Павел Ильенков. Если бы не он, то окончился бы журнал
позорным крахом, немногочисленные подписчики не получили бы двух последних
номеров, а имена редакторов попали бы в списки банкротов.
Энгельгард был в ту пору послан военным начальством на Сестрорецкий
оружейный завод и в столице почти не бывал, а Соколов лежал пластом.
Ильенков оплатил счета за типографию, собрал последние, оставшиеся в
редакционном портфеле рефераты, несколько новых написал сам, и четвертый
том журнала все-таки вышел полностью. Последняя книжка за шестидесятый год
заканчивалась кратким сообщением: "Издание Химического журнала на время
прекращается, поэтому подписки на 1861 год не принимают."
Александр Энгельгардт прискакал из Сестрорецка, влетел в комнату
Соколова, не сняв шинели, не отцепив сабли, и словно споткнулся, увидав
слившееся с подушкой лицо друга. Смущенно крякнул: "Эк тебя угораздило!" -
присел на край стула, уперев сжатые кулаки в колени, сказал:
- Год, ну два, переждем, а потом начнем сначала.
- Конечно, - согласился Николай.
От холодного воздуха, принесенного Энгельгардтом, в горле едко
першило, Соколов натужно закашлялся, а когда оторвал ото рта платок, то
увидел, что его пятнают брызги крови.
Врач определил катар - вечную пагубу, приносимую сырым климатом и
каменными стенами. Рекомендовал отдых, поездку в Италию. Ехать было не на
что и некогда. Держали лекции и студенты, не забывавшие полюбившегося
преподавателя. Оставалась работа. Лаборатория на Галерной закрыта, но
бывшие владельцы сдаваться не собирались. Посоветовавшись, они сделали
тонкий дипломатический ход: мебель, приборы и остатки реактивов публичной
лаборатории пожертвовали унивеситету. Подношение университет принял с
благодарностью, но так как разместить свалившееся богатство в
профессорской было решительно невозможно, то волей-неволей химический
кабинет пришлось расширять. Под лабораторию выделили еще две комнаты с
высокими окнами и прекрасным наборным паркетом, но без газа и воды. Кроме
того, Соколов захватил кусочек коридора и маленький темный чулан,
совершенно, впрочем, бесполезный. В чулан сложили часть посуды, а сторож
Ахмет - безбородый старик-татарин, хранил там дворницкие инструменты.
И все же это было что-то. Комнаты, пожертвовав драгоценным паркетом,
переоборудовали, и, с благословения Александра Абрамовича, Соколов начал
занятия со студентами. Не со всеми, разумеется, а лишь с теми, кто с боем
вырывал себе право на кусочек лабораторного стола в аршин длиной.
Так что жизнь продолжалась. Только теперь его постоянно изводила
тупая боль в груди и клокочущий кашель, да каждый год по осени зловредный
катар на месяц, а то и больше, укладывал его в постель. К этому неудобству
Соколов со временем притерпелся и даже поверил, что у него действительно
всего-лишь безобидный хронический катар.
А может быть, просто заставил себя поверить.
* * *
Тыльной стороной руки Соколов вытер липкий, не охлаждающий лба пот.
На него снова навалилась удушающая, ватная слабость. Стало трудно сидеть,
тело тянуло вниз, пальцы непослушных рук дрожали, словно внутри билась
невидимая пружинка. Превозмогая себя, Соколов сжал кулаки, так что
хрустнули фаланги пальцев. Дрожь прекратилась. Вот так. Главное - не
распускаться. Что из того, что сейчас он точно знает свой приговор? Когда
две недели назад врачебная комиссия осматривала его, был поставлен
привычный диагноз: хронический катар, но Соколов, чьи чувства в этот
момент обострились невероятно, сумел услышать, а вернее, угадать, как один
из докторов шепотом произнес: "Ftisis Pulmonis", - а остальные согласно
закивали головами. Два этих слова на немудрящей медицинской латыни
означают скорую смерть. Ftisis Pulmonis - чахотка легких... Ну и что?
Врачи тоже могут ошибаться. Вот он сидит, живой, и ему даже лучше.
Но до чего же тихо вокруг! И собака смолкла, и ветер упал. Кажется,
во всем мире сейчас мертвая тишина. И особенно над Россией. Мертво в
обширной державе, словно железный Николай поднялся из гроба и придавил
страну. Все, о чем мечтали семнадцать лет назад, теперь забыто, отменено
или исполнено в таком виде, что тошно вспоминать. А ведь первые признаки
сегодняшней тишины появились еще тогда. Хотя чаще она заглушалась всеобщим
галдением, но все же порой ее можно было услышать. Особенно явственно
ощущалось могильное молчание в самый, казалось бы, для того неподходящий
день: пятого марта одна тысяча восемьсот шестьдесят первого года.
С утра звонили во всех церквах, священники с амвона зачитывали
манифест: "Божиим провидение и священным законом престолонаследия быв
призваны на прародительский всероссийский престол в соответствие сему
призванию Мы положили в сердце своем обет обнимать нашей царскою любовию и
попечением всех наших верноподданных всякого звания и состояния..."
Народ слушал молча и молча расходился. Тихо было как в погребе.
Николай Соколов, все еще бледный и осунувшийся катил на извозчике к
дому Энгельгардта. Известие о мужицкой воле явилось неожиданно, как это
всегда бывает с событиями, которых слишком долго ждешь. К тому же, и слухи
ходили разные. Утверждали за верное, что указ подписан еще в феврале, в
день тезоименитства и задерживается публикацией оттого лишь, что
типографии не могут справиться с печатанием. Другие, напротив, говорили,
что государь отказался подписать проект, а графу Панину велел в отставк
у... И все же, вот она, воля.
Энгельгардта дома не оказалось.
- Уехали вместе с Анной Николавной к Петру Лавровичу, - сообщила
прислуга.
Соколов кликнул не успевшего отъехать извозчика и отправился на
Фурштадтскую улицу, где жил полковник Лавров.
Неожиданно начался привычный для Петербурга мокрый мартовский
снегопад, среди дня сгустились сумерки. Но тем уютней оказалось в желтой
полковничьей гостинной. Почти все, собравшиеся в круге света под большим
шелковым абажуром, были знакомы Соколову, так что он сразу почувствовал
себя легко и непринужденно.
- Господа, поздравляю! Свобода! - выдохнул он, останавливаясь на
границе света.
- Дождались! - подтвердил Лавров, а Энгельгардт вскочил и за всех
расцеловал Соколова. Соколову налили шампанского, и он, забыв, что
шампанское для него смертельный яд, выпил полный бокал, а потом,
задыхаясь, проговорил:
- Только почему же мы так, в тишине, при запертых дверях? На улицу
надо. В такой день "Ура!" кричать должны, а тут и народу-то не видно.
- Боится народ, - ответил Лавров.
- Кого бояться-то? Свобода!
- Эх, Николай Николаевич! Подойдите-ка к любой казарме и в щелку
гляньте. Солдаты в готовности, штыки примкнуты, у драгун кони оседланными
стоят. В такую пору "Ура!" крикнешь неловко - а тебя в плети. Телесного-то
наказания доселе не отменили...
- И все-таки, - подал голос обычно молчащий Лачинов, - Ура!
К вечеру Петербург освободился от летаргического оцепенения, тучи
разошлись, открыв невысокое солнце, сразу потеплело, и на улицах показался
осмелевший люд. На Марсовом поле под присмотром городовых началось
масляничное гулянье, может быть, не слишком многолюдное, но замечательное