Но он хоть силой плох, но отважный был офицерик: видит, что сабельки
ему у меня уже не отнять, так распоясал ее, да с кулачонками ко мне бор-
зо кидается... Разумеется, и эдак он от меня ничего, кроме телесного
огорчения, для себя не получил, но понравилось мне, как он характером
своим был горд и благороден: я не беру его денег, и он их тоже не стал
подбирать.
Как перестали мы драться, я кричу:
- Возьми же, ваше сиятельство, свои деньги подбери, на прогоны годит-
ся!
Что же вы думаете: ведь не поднял, а прямо бежит и за дитя хватается;
но, разумеется, он берет дитя за руку, а я сейчас же хвать за другую и
говорю:
- Ну, тяни его: на чию половину больше оторвется.
Он кричит:
- Подлец, подлец, изверг! - и с этим в лицо мне плюнул и ребенка бро-
сил, а уже только эту барыньку увлекает, а она в отчаянии прежалобно во-
пит и, насильно влекома, за ним хотя следует, но глаза и руки сюда ко
мне и к дите простирает... и вот вижу я и чувствую, как она, точно жи-
вая, пополам рвется, половина к нему, половина к дитяти... А в эту самую
минуту от города, вдруг вижу, бегит мой барин, у которого я служу, и уже
в руках пистолет, и он все стреляет из того пистолета да кричит:
- Держи их, Иван! Держи!
"Ну как же, - думаю себе, - так я тебе и стану их держать? Пускай лю-
бятся!" - да догнал барыньку с уланом, даю им дитя и говорю:
- Нате вам этого пострела! только уже теперь и меня, - говорю, - уво-
зите, а то он меня правосудию сдаст, потому что я по беззаконному пас-
порту.
Она говорит:
- Уедем, голубчик Иван, уедем, будем с нами жить.
Так мы и ускакали и девчурку, мою воспитомку, с собой увезли, а тому
моему барину коза, да деньги, да мой паспорт остались.
Всю дорогу я с этими своими еловыми господами все на козлах на таран-
тасе, до самой Пензы едучи, сидел и думал: хорошо ли же это я сделал,
что я офицера бил? ведь он присягу принимал, и на войне с саблею оте-
чество защищает, и сам государь ему, по его чину, может быть, "вы" гово-
рит, а я, дурак, его так обидел!.. А потом это передумаю, начну другое
думать: куда теперь меня еще судьба определит; а в Пензе тогда была яр-
марка, и улан мне говорит:
- Послушай, Иван, ты ведь, я думаю, знаешь, что мне тебя при себе
держать нельзя.
Я говорю:
- Почему же?
- А потому, - отвечает, - что я человек служащий, а у тебя никакого
паспорта нет.
- Нет, у меня был, - говорю, - паспорт, только фальшивый.
- Ну вот видишь, - отвечает, - а теперь у тебя и такого нет. На же
вот тебе двести рублей денег на дорогу и ступай с богом, куда хочешь.
А мне, признаюсь, ужасть как неохота была никуда от них идти, потому
что я то дитя любил; но делать нечего, говорю:
- Ну, прощайте, - говорю, - покорно вас благодарю на вашем награжде-
нии, но только еще вот что.
- Что, - спрашивает, - такое?
- А то, - отвечаю, - что я перед вами виноват, что дрался с вами и
грубил.
Он рассмеялся и говорит:
- Ну что это, бог с тобой, ты добрый мужик.
- Нет-с, это, - отвечаю, - мало ли что добрый, это так нельзя, потому
что это у меня может на совести остаться: вы защитник отечества, и вам,
может быть, сам государь "вы" говорил.
- Это, - отвечает, - правда: нам, когда чин дают, в бумаге пишут:
"Жалуем вас и повелеваем вас почитать и уважать".
- Ну, позвольте же, - говорю, - я этого никак дальше снесть не мо-
гу...
- А что же, - говорит, - теперь с этим делать. Что ты меня сильнее и
поколотил меня, того назад не вынешь.
- Вынуть, - говорю, - нельзя, а по крайности для облегчения моей со-
вести, как вам угодно, а извольте сколько-нибудь раз меня сами ударить,
- и взял обе щеки перед ним надул.
- Да за что же? - говорит, - за что же я тебя стану бить?
- Да так, - отвечаю, - для моей совести, чтобы я не без наказания
своего государя офицера оскорбил.
Он засмеялся, а я опять надул щеки как можно полнее и опять стою.
Он спрашивает:
- Чего же ты это надуваешься, зачем гримасничаешь?
А я говорю:
- Это я по-солдатски, по артикулу приготовился: извольте, - говорю, -
меня с обеих сторон ударить, - и опять щеки надул; а он вдруг, вместо
того чтобы меня бить, сорвался с места и ну целовать меня и говорит:
- Полно, Христа ради, Иван, полно: ни за что на свете я тебя ни разу
не ударю, а только уходи поскорее, пока Машеньки с дочкой дома нет, а то
они по тебе очень плакать будут.
- А! это, мол, иное дело; зачем их огорчать? И хоть не хотелось мне
отходить, но делать нечего: так и ушел поскорей, не прощавшись, и вышел
за ворота, и стал, и думаю:
"Куда я теперь пойду?" И взаправду, сколько времени прошло с тех пор,
как я от господ бежал и бродяжу, а все я нигде места под собой не сог-
рею... "Шабаш, - думаю, - пойду в полицию и объявлюсь, но только, - ду-
маю, - опять теперь то нескладно, что у меня теперь деньги есть, а в по-
лиции их все отберут: дай же хоть что-нибудь из них потрачу, хоть чаю с
кренделями в трактире попью в свое удовольствие". И вот я пошел на яр-
марку в трактир, спросил чаю с кренделями и долго пил, а потом вижу,
дольше никак невозможно продолжать, и пошел походить. Выхожу за Суру за
реку на степь, где там стоят конские косяки, и при них же тут и татары в
кибитках. Все кибитки одинаковые, но одна пестрая-препестрая, а вокруг
нее много разных господ занимаются, ездовых коней пробуют. Разные - и
штатские, и военные, и помещики, которые приехали на ярмарку, все стоят,
трубки курят, а посереди их на пестрой кошме сидит тонкий, как жердь,
длинный степенный татарин в штучном халате и в золотой тюбетейке. Я ог-
лядаюсь и, видя одного человека, который при мне в трактире чай пил,
спрашиваю его: что это такой за важный татарин, что он один при всех си-
дит? А мне тот человек отвечает:
- Нешто ты, - говорит, - его не знаешь: это хан Джангар*.
- Что, мол, еще за хан Джангар?
А тот и говорит:
- Хан Джангар, - говорит, - первый степной коневод, его табуны ходят
от самой Волги до самого Урала во все Рынь-пески*, и сам он, этот хан
Джангар, в степи все равно что царь.
- Разве, - говорю, - эта степь не под нами?
- Нет, она, - отвечает, - под нами, но только нам ее никак достать
нельзя, потому что там до самого Каспия либо солончаки, либо одна трава
да птицы по поднебесью вьются, и чиновнику там совсем взять нечего, вот
по этой причине, - говорит, - хан Джангар там и царюет, и у него там, в
Рынь-песках, говорят, есть свои шихи, и ших-зады, и мало-зады, и мамы, и
азии, и дербыши, и уланы, и он их всех, как ему надо, наказывает, а они
тому рады повиноваться.
Я эти слова слушаю, а сам смотрю, что в то самое время один татарчо-
нок пригонил перед этого хана небольшую белую кобылку и что-то залопо-
тал; а тот встал, взял кнут на длинном кнутовище и стал прямо против ко-
былицыной головы и кнут ей ко лбу вытянул и стоит. Но ведь как, я вам
доложу, разбойник стоит? просто статуй великолепный, на которого на са-
мого заглядеться надо, и сейчас по нем видно, что он в коне все нутро
соглядает. А как я по этой части сам с детства был наблюдателен, то мне
видно, что и сама кобылица-то эта зрит в нем знатока, и сама вся навы-
тяжке перед ним держится: на-де, смотри на меня и любуйся! И таким мане-
ром он, этот степенный татарин, смотрел, смотрел на эту кобылицу и не
обходил ее, как делают наши офицеры, что по суетливости все вокруг коня
мычутся, а он все с одной точки взирал и вдруг кнут опустил, а сам перс-
ты у себя на руке молча поцеловал: дескать, антик! и опять на кошме,
склавши накрест ноги, сел, а кобылица сейчас ушми запряла, фыркнула и
заиграла.
Господа, которые тут стояли, и пошли на нее вперебой торговаться:
один дает сто рублей, а другой полтораста и так далее, все большую друг
против друга цену нагоняют. Кобылица была, точно, дивная, ростом не ве-
ликонька, в подобье арабской, но стройненькая, головка маленькая, глазок
полный, яблочком, ушки сторожкие; бочка самые звонкие, воздушные, спинка
как стрелка, а ножки легкие, точеные, самые уносистые. Я как подобной
красоты был любитель, то никак глаз от этой кобылицы не отвлеку. А хан
Джангар видит, что на всех от нее зорость* пришла и господа на нее как
оглашенные цену наполняют, кивнул чумазому татарчонку, а тот как прыг на
нее, на лебедушку, да и ну ее гонить, - сидит, знаете, по-своему, по-та-
тарски, коленками ее ежит, а она под ним окрыляется и точно птица летит
и не всколыхнет, а как он ей к холочке принагнется да на нее гикнет, так
она так вместе с песком в один вихорь и воскурится. "Ах ты, змея! - ду-
маю себе, ах ты, стрепет степной, аспидский! где ты только могла такая
зародиться?" И чувствую, что рванулась моя душа к ней, к этой лошади,
родной страстию. Пригонил ее татартище назад, она пыхнула сразу в обе
ноздри, выдулась и всю усталь сбросила и больше ни дыхнет и ни сапнет.
Ах ты, - думаю, - милушка; ах ты, милушка!" Кажется, спроси бы у меня за
нее татарин не то что мою душу, а отца и мать родную, и тех бы не пожа-
лел, - но где было о том и думать, чтобы этакого летуна достать, когда
за нее между господами и ремонтерами невесть какая цена слагалась, но и
это еще было все ничего, как вдруг тут еще торг не был кончен, и никому
она не досталась, как видим, из-за Суры от Селиксы*, гонит на вороном
коне борзый всадник, а сам широкою шляпой машет и подлетел, соскочил,
коня бросил и прямо к той к белой кобылице и стал опять у нее в головах,
как и первый статуй, и говорит:
- Моя кобылица.
А хан отвечает:
- Как не твоя: господа мне за нее пятьсот монетов дают.
А тот всадник, татарчище этакий огромный и пузатый, морда загорела и
вся облупилась, словно кожа с нее сорвана, а глаза малые, точно щелки, и
орет сразу:
- Сто монетов больше всех даю!
Господа взъерепенились, еще больше сулят, а сухой хан Джангар сидит
да губы цмокает, а от Суры с другой стороны еще всадник-татарчище гонит
на гривастом коне, на игренем, и этот опять весь худой, желтый, в чем
кости держатся, а еще озорнее того, что первый приехал. Этот съерзнул с
коня и как гвоздь воткнулся перед белой кобылицей и говорит:
- Всем отвечаю: хочу, чтобы моя была кобылица!
Я и спрашиваю соседа: в чем тут у них дело зависит.
А он отвечает:
- Это, - говорит, - дело зависит от очень большого хана-Джангарова
понятия. Он, - говорит, - не один раз, а чуть не всякую ярмарку тут та-
кую штуку подводит, что прежде всех своих обыкновенных коней, коих при-
гонит сюда, распродаст, а потом в последний день, михорь его знает отку-
да, как из-за пазухи выймет такого коня, или двух, что конэсеры не знать
что делают; а он, хитрый татарин, глядит на это да тешится, и еще деньги
за то получает. Эту его привычку знавши, все уже так этого последыша от
него и ожидают, и вот оно так и теперь вышло: все думали, хан ноне уе-
дет, и он, точно, ночью уедет, а теперь ишь какую кобылицу вывел...
- Диво, - говорю, - какая лошадь!
- Подлинно диво, он ее, говорят, к ярмарке всереди косяка пригонил, и
так гнал, что ее за другими конями никому видеть нельзя было, и никто
про нее не знал, опричь этих татар, что приехали, да и тем отказал, что
кобылица у него не продажная, а заветная, да ночью ее от других отлучил
и под Мордовский ишим* в лес отогнал и там на поляне с особым пастухом
пас, а теперь вдруг ее выпустил и продавать стал, и ты погляди, что
из-за нее тут за чудеса будут и что он, собака, за нее возьмет, а если
хочешь, ударимся об заклад, кому она достанется?
- А что, мол, такое: из-за чего нам биться?
- А из-за того, - отвечает, - что тут страсть что сейчас почнется: и
все господа непременно спятятся, а лошадь который-нибудь вот из этих
двух азиатов возьмет.
- Что же они, - спрашиваю, - очень, что ли, богаты?
- И богатые, - отвечает, - и озорные охотники: они свои большие кося-