подохнет, а воспитанию не поддаются: стоят на дворе - всР дивятся и даже
от стен шарахаются, а все только на небо, как птицы, глазами косят. Даже
инда жалость, глядя на иного, возьмет, потому что видишь, что вот так бы
он, кажется, сердечный, и улетел, да крылышек у него нет... И овса или
воды из корыта ни за что попервоначалу ни пить, ни есть не станет, и так
все сохнет, сохнет, пока изведется совсем и околеет. Иногда этой траты
бывает более как на половину того, что купим, а особенно из киргизских.
Ужасно они степную волю любят. Ну зато которые оборкаются и останутся
жить, из тех тоже немалое число, учивши, покалечить придется, потому что
на их дикость одно средство - строгость, но зато уже которые все это
воспитание и науку вынесут, так из этих такая отборность выходит, что
никогда с ними никакой заводской лошади не сравниться по ездовой добро-
детели.
Родитель мой, Северьян Иваныч, правил киргизским шестериком, а когда
я подрос, так меня к нему в этот же шестерик форейтором посадили. Лошади
были жестокие, не то что нынешние какие-нибудь кавалерийские, что для
офицеров берут. Мы этих офицерских кофишенками* звали, потому что на них
нет никакого удовольствия ехать, так как на них офицеры даже могут си-
деть, а те были просто зверь, аспид и василиск, все вместе: морды эти
одни чего стоили, или оскал, либо ножищи, или гривье... ну то есть,
просто сказать, ужасть! Устали они никогда не знали; не только что во-
семьдесят, а даже и сто и сто пятнадцать верст из деревни до Орла или
назад домой таким же манером, это им, бывало, без отдыха нипочем сде-
лать. Как разнесутся, так только гляди, чтобы мимо не пролетели. А мне в
ту пору, как я на форейторскую подседельную сел, было еще всего одиннад-
цать лет, и голос у меня был настоящий такой, как по тогдашнему приличию
для дворянских форейторов требовалось: самый пронзительный, звонкий и до
того продолжительный, что я мог это "дддиди-и-и-ттт-ы-о-о" завести и
полчаса этак звенеть; но в теле своем силами я еще не могуч был, так что
дальние пути не мог свободно верхом переносить, и меня еще приседлывали
к лошади, то есть к седлу и к подпругам, ко всему ремнями умотают и сде-
лают так, что упасть нельзя. Расколотит насмерть, и даже не один раз
сомлеешь и чувства потеряешь, а все в своей позиции верхом едешь, и
опять, наскучив мотаться, в себя придешь. Должность нелегкая; за дорогу,
бывало, несколько раз такие перемены происходят, то слабеешь, то испра-
вишься, а дома от седла совсем уже как неживого отрешат, положат и ста-
нут давать хрен нюхать; ну а потом привык, и все это нипочем сделалось;
еще, бывало, едешь, да все норовишь какого-нибудь встречного мужика кну-
том по рубахе вытянуть. Это форейторское озорство уже известно. Вот этак
мы раз и едем с графом в гости. Погода летняя, прекрасная, и граф сидят
с собакою в открытой коляске, батюшка четверней правит, а я впереди за-
дуваю, а дорога тут с большака свертывает, и идет особый поворот верст
на пятнадцать к монастырю, который называется П... пустынь*. Дорожку эту
монахи справили, чтобы заманчивее к ним ездить было: преестественно, там
на казенной дороге нечисть и ракиты, одни корявые прутья торчат; а у мо-
нахов к пустыне дорожка в чистоте, разметена вся, и подчищена, и по кра-
ям саженными березами обросла, и от тех берез такая зелень и дух, а
вдаль полевой вид обширный... Словом сказать - столь хорошо, что вот так
бы при всем этом и вскрикнул, а кричать, разумеется, без пути нельзя,
так я держусь, скачу; но только вдруг на третьей или четвертой версте,
не доезжая монастыря, стало этак клонить под взволочек, и вдруг я зави-
дел тут впереди себя малую точку... что-то ползет по дороге, как ежик. Я
обрадовался этому случаю и изо всей силы затянул
"дддд-и-и-и-т-т-т-ы-о-о", и с версту все это звучал, и до того разгорел-
ся, что как стали мы нагонять парный воз, на кого я кричал-то, я и стал
в стременах подниматься и вижу, что человек лежит на сене на возу, и как
его, верно, приятно на свежем поветрии солнышком пригрело, то он, ничего
не опасаяся, крепко-прекрепко спит, так сладко вверх спиною раскинулся и
даже руки врозь разложил, точно воз обнимает. Я вижу, что уже он не
свернет, взял в сторону, да, поравнявшись с ним, стоя на стременах,
впервые тогда заскрипел зубами да как полосну его во всю мочь вдоль спи-
ны кнутом. Его лошади как подхватят с возом под гору, а он сразу как
взметнется, старенький этакой, вот в таком, как я ноне, в послушничьем
колпачке, и лицо какое-то такое жалкое, как у старой бабы, да весь пере-
пуганный, и слезы текут, и ну виться на сене, словно пескарь на сковоро-
де, да вдруг не разобрал, верно, спросонья, где край, да кувырк с воза
под колесо и в пыли-то и пополз... в вожжи ногами замотался... Мне, и
отцу моему, да и самому графу сначала это смешно показалось, как он ку-
выркнулся, а тут вижу я, что лошади внизу, у моста, зацепили колесом за
надолбу и стали, а он не поднимается и не ворочается... Ближе подъехали,
я гляжу, он весь серый, в пыли, и на лице даже носа не значится, а
только трещина, и из нее кровь... Граф велели остановиться, сошли, пос-
мотрели и говорят: "Убит". Погрозились мне дома за это выпороть и велели
скорей в монастырь ехать. Оттуда людей послали на мост, а граф там с
игуменом переговорили, и по осени от нас туда в дары целый обоз пошел с
овсом, и с мукою, и с сушеными карасями, а меня отец кнутом в монастыре
за сараем по штанам продрал, но настояще пороть не стали, потому что
мне, по моей должности, сейчас опять верхом надо было садиться. Тем это
дело и кончилось, но в эту же самую ночь приходит ко мне в видении этот
монах, которого я засек, и опять, как баба, плачет. Я говорю:
"Чего тебе от меня надо? пошел прочь!"
А он отвечает:
"Ты, - говорит, - меня без покаяния жизни решил".
"Ну, мало чего нет, - отвечаю. - Что же мне теперь с тобой делать?
Ведь я это не нарочно. Да и чем, - говорю, - тебе теперь худо? Умер ты,
и все кончено".
"Кончено-то, - говорит, - это действительно так, и я тебе очень за
это благодарен, а теперь я пришел от твоей родной матери сказать тебе,
что знаешь ли ты, что ты у нее меленый сын?"
"Как же, - говорю, - слышал я про это, бабушка Федосья мне про это не
раз сказывала".
"А знаешь ли, - говорит, - ты еще и то, что ты сын обещанный?"
"Как это так?"
"А так, - говорит, - что ты богу обещан".
"Кто же меня ему обещал?"
"Мать твоя".
"Ну так пускай же, - говорю, - она сама придет мне про это скажет, а
то ты, может быть, это выдумал".
"Нет, я, - говорит, - не выдумывал, а ей прийти нельзя".
"Почему?"
"Так, - говорит, - потому, что у нас здесь не то, что у вас на земле:
здешние не все говорят и не все ходят, а кто чем одарен, тот то и дела-
ет. А если ты хочешь, - говорит, - так я тебе дам знамение в удостовере-
ние". "Хочу, - отвечают - только какое же знамение?" "А вот, - говорит,
- тебе знамение, что будешь ты много раз погибать и ни разу не погиб-
нешь, пока придет твоя настоящая погибель, и ты тогда вспомнишь материно
обещание за тебя и пойдешь в чернецы". "Чудесно, - отвечаю, - согласен и
ожидаю". Он и скрылся, а я проснулся и про все это позабыл и не чаю то-
го, что все эти погибели сейчас по ряду и начнутся. Но только через не-
которое время поехали мы с графом и с графинею в Воронеж, - к новоявлен-
ным мощам* маленькую графиньку косолапую на исцеление туда везли, - и
остановились в Елецком уезде, в селе Крутом* лошадей кормить, я и опять
под колодой уснул, и вижу - опять идет тот монашек, которого я решил, и
говорит:
"Слушай, Голованька, мне тебя жаль, просись скорей у господ в монас-
тырь - они тебя пустят".
Я отвечаю:
"Это с какой стати?"
А он говорит:
"Ну, гляди, сколько ты иначе зла претерпишь".
Думаю, ладно; надо тебе что-нибудь каркать, когда я тебя убил, и с
этим встал, запряг с отцом лошадей, и выезжаем, а гора здесь прекру-
тая-крутящая, и сбоку обрыв, в котором тогда невесть что народу погиба-
ло. Граф и говорит:
"Смотри, Голован, осторожнее".
А я на это ловок был, и хоть вожжи от дышловых, которым надо спус-
кать, в руках у кучера, но я много умел отцу помогать. У него дышловики
были сильные и опористые: могли так спускать, что просто хвостом на зем-
лю садились, но один из них, подлец, с астрономией был - как только его
сильно потянешь, он сейчас голову кверху дерет и прах его знает куда на
небо созерцает. Эти астрономы в корню - нет их хуже, а особенно в дышле
они самые опасные, за конем с такою повадкою форейтор завсегда смотри,
потому что астроном сам не зрит, как тычет ногами, и невесть куда попа-
дает. Все это я, разумеется, за своим астрономом знал и всегда помогал
отцу; своих подседельную и подручную, бывало, на левом локте поводами
держу и так их ставлю, что они хвостами дышловым в самую морду приходят-
ся, а дышло у них промежду крупов, а у самого у меня кнут всегда нагото-
ве, у астронома перед глазами, и чуть вижу, что он уже очень в небо по-
лез, я его по храпе, и он сейчас морду спустит, и отлично съедем. Так и
на этот раз: спускаем экипаж, и я верчусь, знаете, перед дышлом и кнутом
астронома остепеняю, как вдруг вижу, что уж он ни отцовых вожжей, ни мо-
его кнута не чует, весь рот в крови от удилов и глаза выворотил, а сам я
вдруг слышу, сзади что-то заскрипело, да хлоп, и весь экипаж сразу так и
посунулся... Тормоз лопнул! Я кричу отцу: "Держи! держи!" И он сам орет:
"Держи! держи!" А уж чего держать, когда весь шестерик как прокаженные
несутся и сами ничего не видят, а перед глазами у меня вдруг что-то
стрекнуло, и смотрю, отец с козел долой летит... вожжа оборвалась... А
впереди та страшная пропасть... Не знаю, жалко ли мне господ или себя
стало, но только я, видя неминуемую гибель, с подседельной бросился пря-
мо на дышло и на конце повис... Не знаю опять, сколько тогда во мне весу
было, но только на перевесе ведь это очень тяжело весит, и я дышловиков
так сдушил, что они захрипели и... гляжу, уже моих передовых нет, как
отрезало их, а я вишу над самою пропастью, а экипаж стоит и уперся в ко-
ренных, которых я дышлом подавил.
Тут только я опомнился и пришел в страх, и руки у меня оторвались, и
я полетел и ничего уже не помню. Очнулся я тоже не знаю через сколько
времени и вижу, что я в какой-то избе, и здоровый мужик говорит мне:
- Ну что, неужели ты, малый, жив?
Я отвечаю:
- Должно быть, жив.
- А помнишь ли, - говорит, - что с тобою было?
Я стал припоминать и вспомнил, как нас лошади понесли и я на конец
дышла бросился и повис над ямищей; а что дальше было - не знаю.
А мужик и улыбается:
- Да и где же, - говорит, - тебе это знать. Туда, в пропасть, и ко-
ни-то твои передовые заживо не долетели - расшиблись, а тебя это словно
какая невидимая сила спасла: как на глиняну глыбу сорвался, упал, так на
ней вниз как на салазках и скатился. Думали, мертвый совсем, а глядим -
ты дышишь, только воздухом дух сморило. Ну, а теперь, - говорит, - если
можешь, вставай, поспешай скорее к угоднику: граф деньги оставил, чтобы
тебя, если умрешь, схоронить, а если жив будешь, к нему в Воронеж при-
везть.
Я и поехал, по только всю дорогу ничего не говорил, а слушал, как
этот мужик, который меня вез, все на гармонии "барыню" играл.
Как мы приехали в Воронеж, граф призвал меня в комнаты и говорит гра-
финюшке:
- Вот, - говорит, - мы, графинюшка, этому мальчишке спасением своей
жизни обязаны.
Графиня только головою закачала, а граф говорит:
- Проси у меня, Голован, что хочешь, - я все тебе сделаю.
Я говорю:
- Я не знаю, чего просить!
А он говорит:
- Ну, чего тебе хочется?
А я думал-думал да говорю:
- Гармонию.
Граф засмеялся и говорит: