качества знакомки. Немалую роль сыграл и родительский подарок к
окончанию университета: однокомнатный кооператив на Садовом кольце:
квартира располагала к соблазнению, а Галине умение создавать комфорт
и вкусно готовить довершили дело. Мишины родители мечтали, разумеется,
не о такой партии для сына, но, исчерпав возможные и нравственные, с
их точки зрения, способы презервации и разглядев в Гале положительные
для поддержания в домашнем очаге огня черточки, смирились с Мишиным
выбором и с этого момента стали смотреть на Галю уже как на члена
клана, а стало быть - некритически. К тому же, думали они, девочка из
нищей семьи (мать - бухгалтер, отца нету и не было, больная бабка на
шее) во всю жизнь не забудет оказанное ей благодеяние: старый как мир,
но столь же вечный мотив.
За несколько лет пребывания в семье Фишманов Галя набралась соков,
располнела; время проявило на ее лице порядочно смазанные
пролетарскими генами отцовой линии фамильные черты замоскворецких
купчих, из которых она происходила по линии материнской. Одевалась
Галя теперь во все дорогое и недавно модное: в семье Фишманов
последние новинки Диора, Кардена и Зайцева не признавались, - но столь
же безвкусно, как и прежде, успела окончить что-то
заочно-экономическое и была устроена в УИнтуристы, от чего ни шарма,
ни образованности не прибавилось в ней, зато появился жуткий апломб,
которым Галя повергала Мишу в уныние всякий раз, когда они куда-нибудь
выбирались или принимали гостей у себя. Ее старых подруг - все больше
продавщиц да секретарш - Миша переносил с трудом, хотя и пользовался
их услугами по доставанию дефицитных книг. Острота постельных
ощущений, которая поначалу много значила в отношениях, естественно,
сошла на нет, остались раздражение и стыд. Марина же, Мишина
любовница, эффектная, объективно и модно красивая, о чем
свидетельствовали частые приглашения (от которых она редко
отказывалась) сниматься в разного рода рекламных роликах, тоже
аспирантка ИВАНа, казалась во всем под стать повзрослевшему,
сделавшемуся за последнее время еще обаятельнее благодаря мягкой
черной бородке и легкой седине в шевелюре Мише. До обнаружения
злополучных билетов ни Мише, ни Марине не приходило в головы менять
что-либо в своих жизнях: она, замужем за пятидесятилетним доктором
наук, который перманентно ездил за границу, пользовалась зарплатой
супруга и достаточным количеством свободы; Миша... Миша оставался
Фишманом, хотя и в несколько модернизированном, облагороженном
варианте.
Однако же когда начался скандал, Миша предложил Марине взаимно
развестись, бросить к черту столицу, где им жить все равно не дадут, и
уехать во Владивосток: там их обоих вроде бы брали на работу по
специальности: его по Японии, ее - по Лаосу, и климат -
калифорнийский. Маловероятно, чтобы Мише хватило мужества и сил
реализовать собственное предложение, согласись на него Марина, но та,
взвесив плюсы и минусы, не согласилась, а, уверив Мишу на прощанье в
жаркой любви, прекратила с ним всяческие отношения: ей тоже подходила
пора защищаться - Галя же то и дело мелькала в коридорах ИВАНа,
демонстрируя живот и покуда сдержанно делясь горестями с бывшими
сослуживцами и подругами: ясно было, что в случае чего она, со своим
комсомольским стажем, поднимет такой хай, что ни Марине, ни самому
Мише не поздоровится.
На очередной Мишин день рождения явился посыльный и передал бутылку
красного итальянского вермута и треугольную призму импортного
шоколада - последний Маринин привет; Миша, неволей вернувшийся в лоно
семьи и заглаживающий грехи примерным поведением, перепугался, сунул
бутылку и шоколад в карманы Арсениева пальто и попросил спрятать.
Как-то, наведавшись в гости соло, шурин проглотил пару рюмочек;
остальное допивали Арсений с Ириной. Вермут был горьким и терпким.
Миша же весь отдался отцовству, хотя и узнавал в дочери нелюбимые
черточки жены.
7.
Когда каша заварилась, Арсений, в общем-то ни на минуту не
сомневавшийся в результате, все же следил за Мишиным поведением с
сочувствием. Однако предугаданная развязка не столько огорчила
наблюдателя, сколько доставила странное удовлетворение сбывшегося
дурного пророчества, и он решил написать небольшую повесть.
Он хотел было поменять профессию Марины, сделать Марину (повесть
обдумывалась еще до встречи с Ликою) актрисой, доведя до логического
завершения ее труды в области рекламы, но так вылетел бы главный
эпизод, манивший сильнее прочего, желанный эпизод развязки: в двух
соседних зальчиках УПрагиы - два банкета по поводу двух защит. Там -
Миша, здесь - Марина. Тосты, речи, Маринин муж, Галя. Общие знакомые
шатаются из зала в зал. Ничего особенного не произойдет: никто не
напьется, не возникнет ни скандала, ни мордобоя в сортире. А то, что
ничего не произойдет, когда по всем человеческим законам произойти
должно, думал Арсений, и составит соль этой паскудной истории о двух
трусли..ё. Пардон, это попахивает диффамацией! - скажем так: о двух
нормальных молодых советских ученых.
Он представил себе дачу, которую, слава Богу, знал слишком хорошо,
куда Миша с Мариною, нагруженные едою и выпивкой, сойдя с электрички,
пробираются по метровому снегу на исходе короткого зимнего дня;
вообразил, как освещается пляшущим пламенем маленькая комнатка, когда
голый Миша подкладывает в печурку новое полено; как он снова
забирается под наваленные горою одеяла и разнеженная Марина
прижимается к нему; едва ли не прожил эти три дня, слившиеся за
закрытыми ставнями в сплошные семьдесят два часа разговоров, любви,
слабости в ногах, сна невпопад, еды и питья с никогда прежде не
ведомым аппетитом. Он придумал пригнать на дачу беременную Галю, но не
захотел, чтобы она застала любовников с поличным - только следы
праздника: воображение богаче реальности. Он выстроил сцену в кабинете
директора ИВАНа, куда вызовут Мишу после Галиного сигнала, разговор по
душам о моральном облике советского ученого и предстоящей защите,
увидел покрасневшего от стыда за них и за себя, от гадостной ситуации
Мишу, заверяющего старших товарищей, что понимает, осозна°т и
непременно исправится. И еще, всегда тяготеющий в литературе к
некоторой усложненности, запутанности, сконструировал Арсений
шизофренический сюжет о взрыве Московского метро китайскими агентами и
собирался заставить Мишу в свободное время сочинять по этому сюжету
рассказ, сам перемежая главки из реальной жизни главками якобы
Мишиными. Он даже написал несколько первых страничек повести и
почувствовал, что, пожалуй, завлечет читателя, что атмосфера удается,
что секс... - и бросил.
Бросил, как бросал в последнее время все, что начинал писать. Бросил
потому, что чувствовал: нет ни в этом, ни в любом предыдущем сюжете
серьезного повода для художественной литературы. Бросил потому, что
чувствовал: все, кого он знал, включая себя самого, все, с кем он в
жизни встречался, все, кто окружал его, существуют по столь
примитивным социологическим законам, мало отличающимся от законов
поведения животных в стаде или стае, хоть порой и облекают свои
поступки в замысловатые психологическо-философские одеяния, что,
описывая таких людей, Арсений не прибавит ни строчки к БОЛЬШОМУ РОМАНУ
О ЧЕЛОВЕКЕ, мучительно создающемуся уже не первую тысячу лет.
Он чувствовал: в произведении литературы должна присутствовать
личность, которую определял для себя как индивидуальность, способную
отказаться от собственных благ и выгод ради идеальных ценностей. А
личностей вокруг не видел. И в самом себе тоже не находил сил для
обретения личности.
8. 7.02 - 7.15
У табачного киоска извивался, гудел внушительный хвост. Арсений
заглянул через него в окошечко: давали Уявуы. Свежевыкрашенная
лондаколором продавщица распоряжалась дефицитом: по десять пачек!
Нас тут трое, канючила женщина лет пятидесяти и показывала рукою в
неопределенном направлении. У меня сумки нету. У всех нету! крикнул
кто-то из очереди. Куда я их дену? Дайте, пожалуйста, блок! Не давать,
не давать ей! еще один голос включился в полемику. Сумки, ишь, у нее
нету! Нас же трое, не унималась женщина, а на троих полагается... Кем
полагается? почему полагается? подумал Арсений, но за женщину не
вступился. Полагается, и все тут! Демократия в действии. У, евреи
хитрожопые! громко пробурчала продавщица под нос. Все бы им не как
людям! К евреям, пожив у Фишманов, Арсений относился средне, во всяком
случае, к евреям советским, но подобные реплики обычно выводили его из
себя: недавно он даже полез с кулаками на старушку антисемитку и потом
долго объяснялся в милиции по поводу пролетарского интернационализма,
однако сейчас не отреагировал: очередь уже заразила своим духом, - а
приподнялся на носки, заглянул в окошечко: вдруг не хватит? и с
некоторым изумлением услыхал среди прочих и собственный гневный голос:
не давайте! Не давайте ей блок! Врет она про троих! Одна она тут!
Одна!
Боже! Как легко снимает очередь раздражение против всей вселенной, как
точно и безошибочно ориентирует нервную энергию субъекта на свой
объект! Если бы это было кем-то специально придумано, а не получалось
само собою, идея вышла бы гениальная: ОХРАНА ГОСУДАРСТВЕННОЙ
БЕЗОПАСНОСТИ ПОСРЕДСТВОМ ОЧЕРЕДЕЙ. ПАТЕНТ щ ... Достояв до окошечка с
подобными мыслями, Арсений конфиденциально, пониженным голосом
обволакивающего тембра произнес: мне, пожалуйста, четырнадцать, и,
конспиративно оглянувшись, добавил: у меня как раз без сдачи, словно
это без сдачи и давало право на привилегию. Продавщица ничего не
ответила, но четырнадцать пачек отсчитала: видать, славянская
внешность покупателя ей импонировала. Арсений сгреб сигареты в охапку,
выбрался из толпы и стал рассовывать их по карманам. Пальто
оттопырилось со всех сторон.
Подойдя к метро, посмотрел на часы; вскрыл пачку. Огня не было.
Увлеченный добыванием дефицита, Арсений совсем забыл про оставленную у
Лики зажигалку и не прикупил спичек. Лезть за ними сквозь очередь - Не
давайте, не давайте ему! - Врет он, что спички! - Все только что
стояли, всем на работу! - сил уже не имелось, и Арсений одолжился у
проходящего мимо парня.
Возле входа в метро, где толпа спешащих на службу заспанных,
раздраженных людей была особенно густою, Арсений выделился бы своей
неподвижностью, если б нашлось кому взглянуть на все это со стороны.
9.
10. 7.18 - 7.24
Поезд по-утреннему переполнен. Перронная толпа внесла Арсения сквозь
двери и пропихнула дальше в вагон. Вцепившись в захватанный миллионами
ладоней поручень, Арсений, сжатый со всех сторон, неволей уставился в
окно, не ожидая, впрочем, увидеть за ним ничего, кроме едва заметных в
черноте промельков кессонированных тоннельных стенок. Правда, чернота
придавала полированному оконному стеклу полузеркальность, но и от нее
Арсений не чаял сюрпризов: отражение собственной бороды да не менее
привычные, хоть, может, сведенные в таком пасьянсе и впервые,
отражения стертых лиц пассажиров метро.
Тем не менее полузеркало окна подготовило Арсению случайный подарок:
удивительно удачно закомпонованный в удлиненную (2:1), со скругленными
углами деревянную раму, отбитый от глухого фона толпы бледностью лица,
мягким, ажурным плетением белой шали и светлою тканью расстегнутого
легкого пальто поясной портрет не хорошенькой - по-настоящему красивой
женщины. Огромные темные глаза смотрели сквозь стекло, сквозь стены
тоннеля с извивающимися змеями кабелей и даже сквозь толщу земли за
ними куда-то вне, но зеркальная полусущность прозрачной преграды
обращала часть взгляда назад, и он, казалось, пытался заодно
проникнуть и в глубину породивших его глаз, разгадать их тайну. Когда
поезд влетал в световые субстанции станций, образ женщины, и без того
бестелесный, превращался совсем уж в образ духа, в лик, и едва в такие
минуты угадываемый высокий выпуклый лоб отсылал мысль к мадоннам