Голубой обшарпанный автобус подкатил наконец - и Валентин влез в салон и
увидел, что в нем оказался единственным пассажиром. Никогда до этой минуты,
ни разу в жизни он не задумывался над тем, что когда-нибудь его не станет -
а мы все равно неукоснительно будем наблюдать за ним. Потому что своим
исчезновением из мира он и породит нас, помнящих его вечно.
Иначе никакого смысла не было бы Творцу создавать любое существо, будь то я,
железный паровоз или эфемерная бабочка-поденка, - так думал Валентин,
неодобрительно оглядывая салон общетранса. Молодой водитель в свитере с
высоким и широким, налезающим на подбородок воротом, кирпично-румяный,
круглощекий, мягколицый, словно громадный младенец, склонив свою ежиком
стриженную голову, заполнял шариковой ручкою какой-то документ. Валентин сел
позади него, пытаясь хоть этой максимально доступной близостью к человеку
одолеть, нейтрализовать тяжелейшую боль одиночества, вдруг навалившуюся на
его сердце. И шофер автобуса, закончив писанину, весело взглянул через
зеркало заднего обозрения на единственного пассажира, сманипулировал рукою
закрытие пневматических дверец в салоне - и, взгудев, заурчав двигателем,
автобус стронулся с места, безвозвратно оставляя позади себя прошедшую
тяжелую минуту.
Которая была все же не так уж плоха для Валентина - если сравнить ее со
следующими злейшими минутами, ожидавшими его на круговом пути автобусного
маршрута. Нам трудно сейчас определить, где, в какой час встретились ехавшие
навстречу автобусы, - два одинаковых голубых автобуса остановились посреди
заснеженной дороги. И словно два дружественных пса, они, косясь друг на
друга, о чем-то переведались, а после отправились далее, каждый своим путем.
И в минуту именно этой краткой встречи двух машин Валентин увидел, выглянув
в круглую дырочку, протаянную, очевидно, дыханием чьих-то сложенных дудочкой
уст, как из-за встречного автобуса выбежали Анна и ее спутник в бобровой
шапке. По-прежнему держась за руки - словно целый день и не расцеплялись, -
промелькнули мимо машины, в которой находился Валентин. Они исчезли в одном
из ближайших проулков, где экс-доцент никогда не бывал.
- В тот раз я весь день провела у Тумановых, у свекрови. Поехала за дочерью,
вечером мы были дома.
- Тогда кого же я видел? Причем два раза, и все возле автобусов, и всякий
раз с мистером Бобровой Шапкой...
- Во-первых, у Туманова, у моего первого мужа, никогда не имелось бобровой
шапки. Это был по призванию нищий музыкант. Не по Сеньке шапка-то. А
во-вторых, в то время, когда тебе привиделась бобровая шапка, мой прежний
муж как раз находился в доме у родителей, и мы обедали всей семьей - бывшей
семьей, я хотела сказать...
- Выходит, Аня, я в тот день дважды обознался... Или ты, как это часто
бывало в твоей жизни, непонятно для чего сейчас говоришь неправду. Ты
забыла, очевидно, что сказала мне в тот вечер, вернувшись домой, а теперь
вот рассказываешь совсем другое... Ошибаешься или врешь?
- Но ведь и ты, милый, возможно, ошибаешься сейчас или врешь.
- Как же я могу врать, если видел тебя вместе с каким-то человеком и вы
ходили взявшись за руки? Как я могу убедить самого себя, что этого не было?
- Но если и на самом деле этого не было?
- Тогда, значит, и тебя там не было. И человека в синей куртке, в бобровой
шапке, скуластого, с косматыми бровями. И меня тоже там не было. И вообще я
в тот день никуда не выходил со двора. Я слонялся по всему дому, заскучав в
одиночестве, потом нашел в "отцовском кабинете", на книжной полке, старый
журнал с "Осенью патриарха", завалился с ним на диван и стал читать.
- Вот видишь! А ты говорил когда-то, что прошлое исправить нельзя. Еще как
можно, оказывается.
- В воспоминаниях наших, конечно, можно кое-что изменить, перестроить. Но не
в самом же прошлом, Анна!
- А что, разве воспоминания - это и не есть прошлое? И то, чему мы сейчас
предаемся, - не попытка ли наша вернуться из стерильной вечности в
испачканное прошлое? С тем чтобы хоть что-нибудь в нем подчистить, изменить,
хоть капельку подтереть...
- Но теперь у нас общие воспоминания... Как быть? Ведь трудно определить,
кто ошибается, а кто заведомо врет, чтобы немножечко подчистить или
подтереть, как ты говоришь.
- Это значит, что ты упорствуешь в том, на чем стоял.
- Нет, вспоминаю то, что видел своими глазами.
- В тот день я ездила за дочерью, вечером привезла ее от бабушки...
- Уже было сказано.
- ...а ты говоришь, что видел меня, бегающую с кем-то за ручку по городу.
- Видел. И здесь подчистить, подтереть - не получается...
- Словно девчонка какая-нибудь, а не всеми уважаемая в городе учительница.
- Увы.
- Кстати, я ведь самой первой из наших обывателей попыталась учиться в
столичной аспирантуре. Правда, попытка сия не увенчалась успехом.
- Очень жаль... Не понимаю, почему ты бросила все.
- А почему ты бросил все?
- Я... Представь себе, в моей серенькой жизни произошло чудо. Я женился на
богине.
- Спасибочки вам, как говорила моя соседка Нюра... И что дальше?.. Отчего ты
так выразительно замолчал, милый?
- Просто вспомнил...
- Вспомнил о том, как тебе стало грустно, когда однажды вдруг обнаружилось,
что женился вовсе не на прекрасной богине, а на самой обыкновенной
поблядюшке?
- Протестую! Не бывать этому. Я все переломаю в прошлом, но свою жену, свою
Афродиту, верну себе.
- Так ведь она, Афродитка твоя, была самой популярной в городе публичной
бабенкой, Валентин!
- Неправда! Это время было такое. Ты была не хуже и не лучше других. Уровень
нравственности в обществе тогда стоял не выше нравственности рыб и гусей,
плававших по реке Гусь.
- Красиво излагаешь, подлец. А может, это было хорошо - жить по натуральной
морали птиц и рыб?
- Что же тут хорошего...
- Вот взять меня... По сравнению с тем, чего я ожидала от жизни, еще будучи
маленькой девочкой с загорелыми облупленными плечиками, с ангельскими
глазками, - то, что на самом деле получилось у меня, - просто кошмар,
Валентин! Этого мне было не нужно!
- Но... все-таки хоть что-нибудь, наверное... было нужно? Хромой Гефест не
был особенно красив, но он любил свою жену, добросовестно ковал для нее, не
уставая.
- И этого мне было не нужно, и от этого я также готова была взвыть, как
собака.
- Но я ведь не знал, Анна. Прими запоздалые извинения Гефеста. Чувствую, что
из наших общих воспоминаний мне трудно будет выловить хоть что-нибудь
утешительное. Хоть что-нибудь оправдывающее нелепое поведение пожилого мужа,
от которого жена отвернулась, не желая поддерживать в его усердии ковать и
ковать на своей излюбленной наковальне.
- До того ты меня доковал, скажу тебе, друг мой, что я едва держалась на
ногах. Придя на работу утром, боялась, что коллеги наши или, не дай Боже,
некоторые наши старшеклассницы многоопытные догадаются, почему это Анна
Фокиевна ходит-шатается, как старая лошадь, в шаль кутается. Во время урока
все норовит привалиться плечом к печке или куда-нибудь к стенке - хоть
секунду подремать, прикрыв глаза и расслабив копыта...
- Каким же идиотом надо быть! А ведь я полагал, что приносил тебе
упоительное блаженство.
- Не приносил, милый мой, а наносил... Как удар кинжалом. Хасбулат удалой.
- Чувствовал себя настоящим мужчиной... Кретин!
- Поэтому и держался гоголем в учительской? А ведь все думали, что это наш
кандидат наук задирает нос перед своими серыми коллегами.
- Я-то полагал, идиот несчастный, что моя девочка не ходит, за стенку
держится, а хочет отвернуться и скрыть от всех глаза, чтобы не догадались по
ним, как смущена она своим немыслимым женским счастьем.
- Ну, блин! Откуда у моего супруга была такая тонкая проницательность? Как
он знал женщину, подумать! И какое красноречие! Но довольно! Вотще мне
дразнить своего бедного муженька. Для чего я это делаю? Разве я не любила
его, пока была жива, и разве не казался он мне слегка стебанутым, но добрым
инопланетянином?
- Казался таковым, наверное, но очень короткое время. В самом начале, Аня.
Лето, осень. А потом наступили холода, и все твои иллюзии замерзли, как
цветы на старой клумбе.
С того первого опыта лжи, увенчавшегося успехом (вечером пришедшая навеселе
Анна сумела убедить Валентина, что была у свекрови, и там родители бывшего
мужа устроили, мол, какой-то семейный праздник, на котором пришлось
присутствовать и ей, ради дочери), пошло и все дальнейшее ее вранье,
постепенно изъевшее, как ржавчина, наши семейные узы... А тогда Анна
подтвердила (о чем впоследствии, видимо, совершенно забыла), что была днем в
городе, в магазинах и в кафе "Ветерок", где вместе с бывшим мужем набирала
вина и пива для праздничного стола. Бывшего же супруга она впервые
представила Валентину значительно позднее, уже теплой весною, - и Валентин
мог бы поклясться, что это был совсем другой человек, не Бобровая Шапка, с
кем она рука в руке бегала по городу.
Нам сложно судить о том, кто из них ошибается в своих воспоминаниях, а кто
лжет - и в действительности ли имела место такая личность, как Бобровая
Шапка, или это явилось фигурою параноидального бреда ревности у бедняги
Валентина. Мы не можем судить-рядить ни того, ни другого, потому что сами
являемся всего лишь навсего словами-невидимками, призванными переливать из
пустого вечного в порожнее бесконечное воспоминания двух невидимок, их былые
речи, чувства, ночные мысли, тихо истаявшие надежды.
На самом ли деле воспоминания Анны не содержат в себе что-нибудь такое, чего
никогда не бывало и не могло быть ни за что? Ведь нельзя ручаться, что,
переходя из жизни в инобытие, душа Анны претерпела полное изменение и
отказалась от прежних лукавых свойств и пристрастий. И если она вдохновенно
врала, сообразуясь с какой-нибудь сиюминутной жизненной необходимостью, а не
с истиной, - то могло ли быть такое, чтобы, освобожденная от всех
противоречий лукавых человеческих истин, эта веселая душа не захотела бы
опять соврать - по всякому поводу и даже без повода?
Те два года, что были нами прожиты вместе, для менее поворотливого Валентина
оказались намного сокрушительнее по душевному мучению, нежели для его
андрогинной сестры-супруги, постоянно державшей мужа в страхе и
неуверенности. Она держала его в подобном состоянии, вовсе не имея злого
умысла, - то весело признаваясь в соверш°нной измене, то решительно и
полностью таковую отрицая, - и при этом исходила исключительно из своей
душевной привычки высказывать не правду, такую, какая она есть, а всего лишь
то, что повелевает ее переменчивое настроение.
И Валентин совершенно терялся, когда в одном случае она клялась ему, что
доцент Дудинец, у которого она проживала во время своих наездов в столицу и
который был ее прежним преподавателем еще в университете, никаких иных
чувств, кроме канонического уважения и благодарности к себе, не вызывает у
нее, бывшей студентки. А в другой раз, совершенно ничем не принуждаемая,
вдруг с гримасой отвращения признавалась: до чего же этот Дудинец был
противен ей своей физической неопрятностью, вечно какой-то потный, слюнявый,
ходил в дырявых трусах...
И несчастный Валентин замирал, охваченный внезапным ужасом, и уставлялся на
нее выпученными глазами. Бешенство ревности и злость одураченного мужа
нарастали в нем, подстегивая друг друга, со скоростью взрыва, - он таки
однажды взорвался бы и натворил бед, если бы талантливая вруша не замечала в
нужную минуту, словно невзначай, что она занимала квартиру своего
уважаемого, но неаккуратного учителя только в том случае, если он на то
время уходил пожить к какой-то своей старинной подруге в центре Москвы, на
Вторую Ямскую, или уезжал порыбачить на дельту Волги. Знавший обо всех этих
житейских обстоятельствах коллеги, Валентин мгновенно успокаивался и
облегченно переводил дыхание, прикрыв глаза и утомленно поникая головою:
кажется, на этот раз пронесло, остался жив...
Но мы знаем, что припадки ревности, раз за разом все интенсивнее сотрясавшие
Валентина, разрушили-таки его тревожное мужское счастье, - но душевного
здоровья он не терял до самого конца. Даже в последние секунды жизни, когда