А вот я смогла - хочу это сказать к концу нашего разговора, - смогла до
смерти сохранить свою верность тебе.
- ...
- Помнишь, как-то в самом начале у нас очень недурно получилось в ванной?
Когда мы у тебя на квартире попробовали помыться вместе? Ты пришел ко мне в
синем халате...
- Я все помню, Анна.
- Так этот бандит Архип, бык бритоголовый, захотел того же самого. Они себя,
бандюги проклятые, называли "быками", представляешь? А я не позволила ему...
- На этом спокойно можешь завершить свое последнее воспоминание, Аня. И это
будет хорошо.
- Что ж, я так и сделаю, Валентин. Вельми разумею, как тебе неприятно, что
напомнила, может быть, о самом прекрасном в твоей жизни - и это в связи с
каким-то Архипом... Но пойми и ты, чудовище мое, что вовсе не такого счастья
мне нужно было от тебя. И от него. Не этого я ждала от вас, ждала всю жизнь
и, не дождавшись, сдохла.
- А чего же?
- Дураки вы все. Не понимаете, чего нам от вас нужно.
- Так чего вам нужно?
- Ничего.
И в дальнейшем будет только мой голос - завершился наш эпический дуэт,
потому что не хочет Анна ничего вспоминать из того, что было с нею после
нашего развода, ну и я также ничего не хочу знать... Конечно, в тот день,
когда строилась стена, во мне и мысли не возникало, что я навсегда отделюсь
от Анны, заложив кирпичом прямоугольное отверстие, сквозь которое происходил
наш последний, непосредственный, разговор с глазу на глаз - в самом прямом
смысле, ибо в кирпичную дыру мне были видны одни лишь ее синие, отчаянные,
прекрасные глаза.
Лишь расставшись с Анной, я оценил в ней прелестную земную женщину, жену,
открывшуюся мне самым неожиданным образом в качестве рачительной хозяйки
дома и нежной матери единственного ребенка, дочери Юлии. По классическому
образцу пушкинских усадебных хозяек, Анна умела превосходно солить на зиму
грибы, варила варенье из садовых ягод - малины, крыжовника, смородины, из
лесных ягод - земляники, черники и той же малины, которая в диком варианте
была, оказывается, и слаще, и душистее... В нарядных хорошеньких шортах, с
тяпкою в руке выходила работать на грядки. Ах, как трогательно крутила она,
вертела перед собою свою бледную, казавшуюся всегда сонной сутуловатую
Юльку, мастеря для нее своими руками очередной наряд, - любила она дочь
одеть поярче, помоднее, желая своими стараниями пробудить неказистую,
дремлющую и пока что никак не просыпавшуюся женскую привлекательность
девочки. И как бы осознавала мамаша, что слишком много забрала себе от гения
чистой красоты - и мало что оставила для дочки.
О, этот гений не переставал светить для меня во все дни нашего брачного
бытия - но как было совместить красоту и чистоту этого гения с тем же
скотиной Шикаевым, которого я буквально стащил со своей жены там, в сосновом
бору, где мы набрали тогда столько замечательных грибов? Я сволок за шиворот
и принялся дубасить этого автослесаря, а он вначале только прикрывался
руками, блокируя мои неумелые удары, потом с необычайной резвостью кинулся
прочь, но не забыл при этом, сукин сын, подхватить с земли и эвакуировать
свою корзину с грибами.
А моя богиня в белом свитере, в тесно облегающих ноги голубых джинсах во
время этой недолгой, но жаркой потасовки сидела на серебристом мху и нежным
голосом, полным сочувствия, вдохновляла меня: "Так его! Так его, сволочугу!
Поддай еще!" А потом, когда Шикаев побежал, согнувшись и втягивая в плечи
голову, моя жена расхохоталась как сумасшедшая, упала на спину и широко
раскинула по мху руки. О, этот серебристый мох, пышный, чистый, глубоко
проминаемый под телом, словно роскошный ковер, - с каким тупым недоумением и
яростью я разглядывал его, где-то в помутненном сознании горестно отмечая,
что ведь и на самом деле отличное, самое лучшее на свете ложе любви...
Как было мне совместить в сердце своем эту анекдотическую бабу из
скабрезного народного анекдота с той трогательной, полной прелести и нежной
девичьей грусти барышней-крестьянкой в голубых джинсах, в светлом платочке,
повязанном по-русски под подбородочком, словно она пришла в храм, - с
потупленной головою и с печальным взором синих, как небо, очей, которую я
увидел какой-нибудь час спустя после нашего шумного лесного скандала...
Когда я отвесил этой барышне здоровенную оплеуху и потом убежал в глубину
леса не разбирая дороги. И заблудился в незнакомом лесу, стал носиться по
нему туда и сюда, и совершенно невзначай вышел на то место, где печальная
Аннушка одиноко шла по лесной дорожке - такая юная, чистая, беззащитная. И в
каком-то холодном мистическом озарении, с великим страхом душа моя провидела
в ту минуту, что ведь я умираю - люблю ее.
Почему-то так выходило, что самые неожиданные, глубокие и ценные стороны
загадочного существа, которое было моей женою, мне раскрылись уже после
того, как я построил эту проклятую стену. Правда, еще долгое время не
приходило мне на ум, что мы расстались уже навсегда. Так и в тот день, когда
Патрикеев привез меня обратно к Анниному дому, который оказался заперт на
замки с обоих входов, и подошла толстая, высокая, как водонапорная башня,
соседка Нюра и вручила мне ключи, сообщив, что Анна утром села в машину и
уехала в Москву, - ничто не шелохнулось, никакого предчувствия не возникло
во мне. Наоборот - на душе стало легче, вся грызня и тяжесть душевная
предыдущих дней мгновенно забылись, когда Нюра добавила от себя, что ключи
было велено передать мне, как только я вернусь. Значит, предполагала Анна
мое возвращение, ну а я, значит, теперь должен ждать ее.
Я угостил Патрикеева чаем с пирожками, что нашлись в той части дома, которая
теперь должна была считаться Анниной и куда я по своем возвращении решил
внедриться безо всякого спроса, словно ничего между нами и не произошло.
Этим я как бы решил показать Анне, когда она вернется, что не хочу придавать
никакого значения нашему разводу, считаю его глупейшим недоразумением и
самым натуральным бесовским наваждением.
Относительно последнего мне дал подробное разъяснение художник Патрикеев,
человек верующий и суеверный. Бес, который разлегся прямо на пешеходной
дороге в Коктебеле, выставив на зрителей свой наглый член, был назначен
специально для осуществления всяких диверсий, чтобы разлучать любящих,
потому что любовь является уничтожительной субстанцией для самого беса. Я
достал с полки и дал посмотреть художнику альбом Анин, куда она вписывала
любимые стихи и прозу и где также делала зарисовки изящных дам прошлого
века. Мне было любопытно, что скажет профессионал про эти ее рисунки.
- Я уже вам объяснял, Валентин Петрович, и это я в своей картине хотел
выразить... Перед нами высокая душа, романтическая, - говорил Патрикеев,
листая одной рукою альбом, а другою зажимая в кулак свою бороду. - Она
всегда была романтичной, я ее знал с детства, был хорошо знаком с ее
папашей, Фокием Дмитриевичем. Но таким, как она, в наше время хуже всего,
ибо князь тьмы царствует по всей земле, тут его вотчина, и чистые люди
обречены на большие страдания. Так что оберегайте свою жену, Валентин
Петрович, и постарайтесь не спрашивать с нее лишнее. В мире нашем столько
грязи, что пройтись по нему не испачкавшись почти невозможно.
- А рисунки? С точки зрения искусства... - решил я повернуть разговор в
другую сторону. - Есть у нее хоть какой-нибудь дар?
- Ну, такого дара у всякого хватает. Кошку можно научить рисовать, были бы
только глаза. Однако не в умении провести линию, изобразить что-нибудь
корень причины.
- А в чем он... корень?
- В желании потрудиться. В желании охотно, много потрудиться на этом
поприще. Постоянно, добровольно, без принуждения. Вот вы видели, сколько у
меня в мастерской наворочено?
- Видел.
- Много?
- Много.
- А ведь это совсем небольшая часть. Что-то продано в музеи, что-то ушло к
иностранцам. Так вот, послушайте - никто никогда не принуждал Патрикеева
работать. В жизни своей по принуждению не пришлось мне нашлепать ни одного
даже этюдика. Ни одной заказной работы, Валентин Петрович, представляете?
Все только то, что я пожелал сам написать.
- Вы счастливый человек, Кирилл Захарович. Не каждому, знаете ли, такое
удается.
- Вот она тоже счастливый человек. Рисует только то, что хочет.
- Но на каком уровне, вот вопрос!
- А не беспокойтесь, Валентин Петрович... На своем уровне и рисует. Стиль
тоже имеется. Видел я такое по нашим городам и весям. Называется этот стиль
- интеллигентский примитивизм. Это я сам придумал так. Но не важно, как
назвать. Важно то, что каждая линия здесь, у Анны Фокиевны, каждый
аккуратненький штришок или мазочек несут в себе непримиримый бунт.
- Бунт? При чем тут бунт?..
- Против всего, что у нас безобразно. Против грязи, беспорядка. Против
хамства, грубости, пошлости, плохого отношения к женщине, против скотства,
сквернословия, проституции...
- Вы что, шутите, Кирилл Захарович?..
- Да мало ли еще против чего... Я повторяю: каждый штрих, каждая линия,
каждый рисунок несут в себе бунт. И выбор сюжетиков вовсе не случаен. И сила
духа, и верность своему выбору здесь выражены замечательные. И вообще она
сама - замечательная... Вот как, Валентин Петрович, я понимаю вашу супругу.
- Сила, вы говорите?.. - Я призадумался. - Какая тут сила может быть... Вот
вас взять. Вы как лев. Нет, вы как мамонт. Вас ничем не взять. А что она по
сравнению с вами? Маленький мышонок. Или воробышек. Вот и вся ее сила. Хотя
они ведь тоже по-своему сильны, воробышки...
- Не принижайте ее, Валентин Петрович,- мягким голосом увещевал меня
Патрикеев. - По нашим-то временам она у вас необыкновенный человек,
настоящая русская дворянка. Ее надо беречь, на руках носить, вот что я вам
скажу.
- Дворянка, знаете ли, - а порой как запустит матом...
- Ох, неправда ваша! Ни за что не поверю! Никогда не слыхал подобного от
Анны Фокиевны, - весьма решительно возражал мне художник.
С тем и отправился восвояси Патрикеев, по-моему очень довольный результатами
своей миротворческой деятельности, а я остался в доме один. Падчерица Юля,
как и в прошлом году, все лето жила у бабушки на другом краю города, она и
зимою при всяком удобном случае отправлялась к ней пожить, частенько оттуда
и в школу ходила - ей у бабушки с дедушкой было гораздо приятнее,
разумеется, чем дома с матерью и с каким-то угрюмым дядькой, с которым мать
то ругалась в крик, то в открытую целовалась и ложилась вместе в одну
кровать...
Но даже присутствию падчерицы был бы я рад, когда пошли дни тревожного,
нетерпеливого ожидания, и Анна все не возвращалась, и мне было неясно, что
думать по этому поводу, и совсем не с кем было словом перемолвиться в
пустом, как-то сразу помертвевшем большом доме. Пирожки с капустой, которые
оставались после отъезда Анны - очевидно, ждать ее скорого возвращения, -
быстро были съедены мною, так что они больше и не свиделись с хозяйкою.
Угрюмый, голодный, как медведь в пустой берлоге, я протомился несколько дней
в ожидании, никуда не выходя из дома, под конец ел одну картошку, пил чай с
вареньем, малиновым, черничным, смородинным, коего запасов у Анны оказалось
предостаточно.
На исходе августа я все-таки поехал к себе в Москву. Из дома сразу же
позвонил Дудинцу и имел с ним неприятный разговор.
- Послушай, я не собираюсь ни извиняться перед тобой, ни оправдываться, -
сразу же огорошил он меня, как только узнал по голосу, кто звонит. - Если уж
ты женился, то будь добр, получше следи за своей женой.
- Во-первых, Рафаил Павлович, я не собираюсь ни в чем обвинять тебя, - едва
нашелся я, что ответить ему. - А во-вторых, ты, наверное, знаешь уже, что мы
развелись.
- Развелись? Откуда мне знать...
- Анна не сказала тебе? - удивился я.
- Не докладывала, - буркнул Рафаил Павлович и как бы поперхнулся. - И вообще
это меня как бы совершенно не касается.
- Согласен.
- Тогда зачем звонишь?
- Извини, но я хотел только поговорить с Анной. Она у тебя?
- Нет... Сейчас ее нету, - уточнил он. - На днях забегала, потом ушла
куда-то. Больше не появлялась... И вообще мне сейчас ни до нее, ни до кого.