связи, налаженные для успешной профессиональной деятельности, - этой
деятельности вовсе нет как нет и никакой книги о творчестве Маркеса не
пишется!
Анна тоже бросила аспирантуру, как только Валентин стал ее мужем и
окончательно переехал к ней в городок на Гусе, она отказалась и от
возможности перебраться в столицу и стать москвичкой. Все зависело от нее,
во всех наших совместных приключениях, решениях творческий импульс исходил
от Анны, она была активной стороной, крутящимся колесом, а он был осью этого
колеса, она строила все воздушные замки, в которые мы поселялись вместе, -
он же старался содержать их в порядке и занимался текущим ремонтом. И каждый
из нас, входя в эти вместилища нашего необъяснимого брачного симбиоза,
вначале настороженно оглядывался вокруг себя, еще не видя никого и полагая,
что его также никто не видит...
Но где-то далеко, далеко, а может быть, вовсе и не так далеко - на тех самых
небесах, где заключаются браки, - был заключен и наш брак, Анны и Валентина,
уже был заключен (трижды повторяется это слово - означающее заточение в
темницу человека, нарушившего господствующий в той стране закон) - и мы оба
оказались заточниками, запертыми в единой тюремной камере одним общим
ключом. Но каким-то образом мы сбежали из этой тюрьмы - каждый сам по себе,
по отдельности, - и вот встретились, не узнанные друг другом, в этой жизни,
в городе Москве, в том слое вселенского бытия, где существуют люди - и уже
давно существуют, - и их было уже столько на белом свете, что даже оторопь
берет, и это конечно же чудо неимоверное, что мы все же встретились - и
брачный союз наш повторился в земном варианте. Анна была ближе к тому, чтобы
догадаться о нашем общем криминальном прошлом в иных мирах, где мы были
сокамерниками и, очевидно, подельщиками в каком-нибудь ужасном преступлении.
Валентин же прошлую роковую общность предугадывал в минуты надвигающейся
эротической эпилепсии, что охватывала его во время близости с Анной, только
с нею - с первого же их сакрального соития и до последнего, происшедшего
всего за каких-то пару недель до начала возведения стены. И Валентин
полагал, что эти его ошеломительные мужские чувства - не от мира сего.
- По-твоему, люди во всем человеческом мире любовь ощущали не так, как ты?
- Не так.
- На чем же основано твое утверждение?
- На сравнении. На том, что испытывал я с тобою, с тем, что испытывал я с
другими.
- И что, была большая разница? Чем же я не такая, как другие?
- Аня! Уже нет никакой необходимости тебе стараться беспрерывно дразнить
меня. Весь мой дубоватый конформизм был лишь прикрытием, под которым
скрывался нежный цветок, пришелец из другого мира...
- Нарцисс.
- Пусть будет нарцисс. Разве он не выглядит пришельцем?
- Выглядит, выглядит, мой миленький. Только ведь в тот день, в ту минуту,
когда ты преподнес цветочки, - пришельцем была я. А ты только встретился мне
тогда на площади Пушкина и вручил букетик мартовских нарциссов. Что было
весьма кстати, зело своевременно. Потому что если бы не этот неожиданный
букетик, то я недолго задержалась бы в твоем мире, а то и, может быть, в тот
же день послала бы его куда подальше. Но случился этот маленький казус, и я
еще на несколько лет задержалась в нем.
- Вот как. Значит, и у тебя было это ностальгическое ощущение. И ты, мой
дружочек, тоже хотела поскорее вернуться туда - не знаю куда.
- Хотела, хотела...
- Но тогда почему ты так боялась, что мужчины бросят тебя? Точнее - почему
ты так боялась, что это сделают они, а не ты сама с ними?
- Может быть, ты имеешь в виду себя?
- Нет! Почему "себя"? Ведь стену приказала строить ты, не я... Мне кажется,
я знаю: тебе и это захотелось сделать от страха, того самого...
- Если знаешь, то и спрашивать, стало быть, незачем.
- Не хочется об этом говорить?
- Ты ведь никогда не поймешь, Валентин, ни на том свете, ни на этом... Для
этого надо быть женщиной. Но это и на самом деле страшно, когда тебя
бросают. Это невыносимо. Бедные женщины. Да, ты прав, я первой бросала всех
своих мужчин, не дожидаясь, когда это сделают они.
- Как странно. Мне казалось, что я-то как раз буду исключением.
Единственным, угаданным, кого ты никогда не сможешь бросить. Редчайший
случай на земле - но он произошел именно с нами. Мы составили с тобой нечто
целое, двуединое, как древний платоновский андрогин. Получилось новое
существо, и оно было - не ты и не я. А стену ты захотела построить не для
того, чтобы навсегда избавиться от меня, как раз наоборот - испугалась, что
это может произойти, если мы и дальше будем оставаться вместе. И чтобы
сохранить новое существо, Анну-и-Валентина, которое было дорого нам обоим,
ты и решила расстаться физически... Ты поняла опасность, угрожающую нашему
единству, и приняла решение - которое ни в коей мере не было тем самым, что
ты обозначила пошлым бабьим словечком "бросить". Так ведь, Анна?
- Ну, если тебе угодно...
- Мне угодно лишь одно. Правда.
- ...и только правда.
- Да.
- Которая в том, если хочешь знать, что на протяжении всех этих двух лет,
что мы были вместе, изо дня в день, исключая только дни моих вынужденных
"каникул", ты два раза в сутки насиловал меня, мой друг пришелец. Аккуратным
образом вечером и утром.
- Ничего себе! Какое чудовищное слово. "Насиловал", значит. А как же тогда
понимать эти твои крики, похожие на песнопения: "Да! Да! Да!" Эти твои
розовые щечки и сияющие глаза - после всего?..
- Валентин, не будем здесь теперь повторять старые пошлости. Ведь я стену
решила строить не против чего-нибудь другого, а именно против подобной
пошлости. Неужели тебе непонятно?
- Непонятно! Совершенно непонятно. И оскорбительно для меня. Что же значили
тогда эти слезы, эти твои внезапные прекрасные слезы? В самое неподходящее
время, когда ты вдруг принималась рыдать, глядя на меня уже счастливыми
глазами, ловить и целовать мои руки - как это надо было понимать?
- Ну и как это надо было понимать?
- Тебя прошу разъяснить. Пожалуйста!
- Разъяснений не будет. Их попросту нет. Вернее - для тебя нет, потому что
ты полагал... Что этой своей любовью ты давал мне великое счастье. Отсюда и
слезы... Так ведь?
- А разве не так?
- Никогда, никогда ты не понимал, инопланетянин херов, что как мужлан
ничего-то ты не давал женщине - ты только брал. А то, чего она ожидала, что
нужно было ей, без чего в своей жизни не могла - умирала, того ни один
мужлан не может дать ни одной женщине.
- Как печально для меня то, что ты говоришь. Как это печально, Анна.
- Не печалься. Ведь ты был пришельцем, не так ли? Я все же угадала тебя.
Потому что я сама была пришелица с другой звезды. И того, чего я жаждала
получить, как раз и получала от тебя. Успокойся. Вот поэтому и слезы. Потому
что только пришельцы инопланетянские могут дать это женщине, такой, как я. А
что именно - того я тебе не скажу, и ты уж сам попытайся догадаться, если
такой умный.
Но никогда не догадаться мне, вероятно потому, что стремительно
прокатывается река земной жизни, в его невидимом потоке так легко и быстро
тонут эти прелестные хрупкие существа, с беспомощной мольбой вскидывая свои
светлые руки, - и все напрасно, все напрасно, потому что никто и ничто не
может выхватить их из реки бытия и понести над ее течением, - ничто и никто
не сможет уберечь женщину от морщин и ранней седины на висках, от жалобного
увядания сладкого плода, обольстительного тела. Безнадежность начинается с
самого девичества, юности, с округлых дивных линий груди, плеч, со
стремительных и легких движений ног бегущей девушки, с благоухания молодой
женщины, цветущей матроны, с грации танцующей царицы бала - и вот уже стекли
книзу все соблазнительные линии, провисли и опали, размякли, превратились в
банальные складки на подбородке, на боках, на животе... Наверное, от всего
этого хотела бы избавиться такая беспокойная, красивая и решительная
женщина, как Анна, и для этого ей и нужен был инопланетянин, а не просто
талантливый мужчина-любовник, обыкновенный пахарь на поле продолжения рода
человеческого.
Способность Валентина нервно конфузиться, когда Анна ввертывала в свою речь
непристойные филологические изыски, его неестественно громкий смех при этом,
а также некоторые холостяцкие правила и навыки личной гигиены, крашение
седеющих волос - все это и многое другое из мелочей его бренной мужской
жизни трогали немещанскую, несентиментальную в общем-то душу Анны. За всем
этим она угадывала в новом муже его ужасающую неуверенность, сходную с ее
собственной, и предполагала в нем глубоко скрытый страх пришельца из другого
мира - куда он пытался уйти по известному ей самой способу утопающего,
который хватается за всякие предметы вокруг на поверхности бытийного моря.
Для нас обоих было совершенно неожиданным и непонятным, когда Анна
пригласила Валентина на весь остаток лета к себе на Гусь, в городок, и там
мы поженились, - расписались в местном загсе и обвенчались в церкви в
соседнем Большом селе. Ближе к осени Анна свозила нового муженька в Москву,
и Валентин уволился с работы, тем самым вызвав в институте всеобщее
удивление, неодобрение, даже осуждение.
А со стороны приятеля и коллеги Рафаила Павловича Дудинца вначале даже
последовали какие-то невразумительные угрозы и предостережения в адрес
нашего ближайшего будущего. Это произошло, когда мы заехали к нему, чтобы
забрать кое-какие вещи, оставленные в его квартире Анной. Правда, негативная
реакция хозяина закончилась внезапным кривляньем сверху лысого, но кудрявого
с висков и затылка Рафаила Павловича, его дурашливыми поклонами - с картинно
откинутой в сторону рукою, - которыми он сопровождал свои неискренние слова
поздравления брачующимся. После этого спектакля мы, весело смеясь, сбежали с
двенадцатого этажа, потому что в этот день, в этот час сломался лифт, со
смехом и шутками выскочили, значит, из подъезда, сели в машину и отъехали -
оба в полной уверенности, что отныне нам совершенно наплевать на этого
Дудинца, на все то, что было связано с ним и у Анны и у Валентина. Никакими
дурными предчувствиями не мучимые, мы отправились на квартиру к Валентину,
взяли оттуда и погрузили в машину некоторые его личные вещи, книги - и в тот
же день поехали обратно в городок.
По дороге Валентин попросил Анну завернуть на огромное М-ское кладбище, где
была похоронена его мать, и, прощаясь с нею, несколько минут постоял у
могилы с невысокой бетонной плитою обелиска, один угол у которой был косо
срезан - по соображениям, очевидно, местной кладбищенской эстетики. Из
овальной рамочки внимательно вглядывалась в посетителей ясноглазая,
улыбающаяся мать, слишком молодая для такого взрослого сына, пришельца из
другого мира. Валентин прощался с нею так серьезно, скорбно, словно уходил
на войну или собирался навсегда покинуть наш мир ради того, из которого и
вывалился к нам. Анне же было не по себе, словно она и впрямь была причиной
некой беды, постигшей этого засидевшегося в холостяках сыночка ясноглазой
дамы-покойницы. И мы уходили с кладбища молча, пасмурно - впрочем, как и
должно уходить с кладбищ. Никому из нас не пришло в голову заводить разговор
о том, почему столь прискорбное, тревожное чувство охватило сердца обоих при
посещении давно успокоенной и, очевидно, довольной своим существованием на
том свете матери Валентина. Что это было? Предчувствие? Но предчувствие
чего? Неужели светлоокой, с мягкими чертами лица, с уютными ямочками на
щеках, с завитыми по старой моде волосами улыбающейся даме с бетонного
обелиска было уже что-то известно о предстоящих катастрофах и переменах по
всей Руси великой?
Тогда, в конце лета, все происходило у нас безо всяких зловещих
предзнаменований, без грозных пророчеств и предостерегающих небесных знаков,
если не посчитать за таковые два стремительно проследовавших друг за другом
залпа метеоритов, которые прочертили ночное московское небо в ту минуту,
когда Валентин стоял на балконе дома, где жил его институтский коллега и
куда привела его Анна. Тогда говорить о любви было еще рано, и вообще мы об