исходит сияние, - если бы знала она такое, то никогда бы не постыдилась всех
доселе познанных ею мужчин и не называла бы себя втайне шлюхой. То, что
узнала она этой ночью от тихо спавшего рядом невидимого мужчины, освобождало
Анну от всех прежних тягот и вин, - ни одной вины за нею не было.
Оказывается, есть некая высокая мера отношений человека с человеком, и она
прекрасна. Не только лгут друг другу люди - но способны и отдать один
другому невероятное чудесное сокровище.
Но все же трудно было, почти невозможно, Анне самой поверить в истинность ее
ночного открытия - днем увидела только то, что обычно можно увидеть глазами,
и заспанный Валентин не ощутил в отношении себя никаких последствий ее
чудесного прозрения. И других, соответствующих новой глубине постижения,
способов выражения любви не нашлось у нас - ничего более, чем те же
ласкающие объятия, умелые поцелуи и совместная постель.
Впрочем, на Валентина вся эта любовная обыденщина и рутина не подействовали
угнетающе, - ибо во всем, что было, в сущности, тем же самым, что и раньше,
он теперь ощутил неведомую острейшую новизну. Даже вид неприглядной
холостяцкой берлоги приятеля и запахи, исходящие от чужой постели с несвежим
бельем, не отталкивали Валентина, но как-то болезненно и властно его
очаровывали, вызывая в нем не испытанные доселе состояния измененного
сознания. Раньше он непременно посчитал бы, что только человек сумасшедший,
а не человек разумный, способен испытать при виде горки скомканных
разноцветных тряпок, очевидно наспех сброшенного прямо посреди комнаты,
стоптанного с ног на пол женского белья, - испытать спазм высочайшего
катарсиса, перехватывающего дыхание. И вдруг ощутить на лице влагу
собственных, неизвестно в какое мгновение пролитых слез.
Ненормальность происшедшего с ним не требовала особых доказательств. Но
необъяснимое чувство к этой женщине было настолько сильным и превосходящим
все разумное в нем, что Валентин без единой минуты колебания совершил со
своей жизнью то, о чем он никогда, до самых последних дней своих, не сожалел
и в чем не раскаивался. Только один раз, при переезде к Анне в городок на
берегу реки Гусь, когда по пути он попросил ее заехать на М-ское кладбище,
чтобы навестить могилу матери, Валентин на минуту почувствовал какое-то
неизмеримое, бескрайнее отчаяние на сердце. Но это переживание никакого
отношения не имело ни к могиле матери, ни к стоявшей рядом с ним Анне.
Скорее всего, оно касалось не настоящего положения вещей - но или
незапамятного прошлого, или еще не осуществившегося грозного будущего.
По прибытии в городок мы первое время были совершенно одни, Анна свою дочь
отправила к бабушке с дедушкой, родителям ее отца, дом стоял на высоком
обрывистом берегу реки, июльское небо жаркого лета ежедневно проплывало в
одних и тех же бело-синих красках, в одном и том же бесшумном неистовстве
взрывного света, под которым все накрытое куполом небес земное пространство
плавилось в ярком горниле лета и напрямую переходило в лучистое состояние.
Наверное, с других космических миров и наблюдали это зарево, подобное
мерцанию всех остальных звезд вещественного неба, и в сердцах у наблюдателей
нашей звезды возникало то же самое, что и у нас, созерцающих вечернее небо,
- учащенное биение и трепет какого-то неизвестного, почти достигнутого
счастья. Оно же было настолько убедительным, ощутимым, что Валентин мог бы
каждый день собирать и консервировать это счастье - если бы только знать
способ заготовки впрок солнечного света хотя бы одного отгорающего июльского
дня.
Но при всяком наблюдении людьми какого-нибудь сказочного природного изобилия
в них рождается беспечность, им и в голову не приходит, что очень скоро все
это может кончиться и уже ничего, ничего такого больше не повторится. О,
если и сделают в иных мирах спектральный анализ лучей, исходящих от июльской
планеты, то все равно не обнаружится в радужной картинке разложенного света
никаких следов от нашего изобильного счастья, имевшего место быть на планете
Земля во времена оны.
Валентин не думал, не хотел думать о завтрашнем дне, да и о текущем времени
он не задумывался, этого не нужно было ему - Валентин изменился весь, стал
другим, и в этом измененном состоянии пребывал словно на празднике своего
воскресения. Как было удивительно увидеть себя со стороны - и не обнаружить
в этом упоенном радостью жизни человеке унылых контуров прежнего невидимки.
Соприкоснувшись телами и душами, мы оба изменились - каждый из нас изменился
весь, хотя внешне остался таким же, каким и был. Никаких особенных талантов
ума и чувств не понадобилось, никаких сверхзнаний, откровений свыше,
мучительного душевного подвига, чтобы в то ярко отполыхавшее лето нам
постигнуть истинный, не придуманный, смысл человеческого существования на
земле.
Он оказался прост, силен и опасен для всего окружавшего нас мира действующей
лжи. Он, этот разгаданный нами смысл, спокойно развенчивал двуличие и
тотальное лицемерие нашего времени. Смысл жизни оказался в том, что было два
отдельных существа, а стало одно. И постигнуть такой смысл можно только
вдвоем - двумя он держится в Божьем мире и повседневно подтверждается.
Рабское общество коллективизма и бандитствующее государство не нужны им,
двоим, - потому и опасен был открывшийся нам смысл жизни для самой идеи
государственности.
Если Бог един, то человеку единичному никогда не стать как Бог, но если
сказано, что человеки созданы по образу и подобию Божию, это означает: образ
таковой и подобие люди обретут на земле, будучи не по одному, но соединяясь
по два. И не больше того. Мы могли осуществиться в истине только вдвоем,
обвенчавшись перед Его алтарем, - и по-другому не могло быть.
- Неужели ты почувствовал это, Валентин?
- О чем ты, Анна?
- Что перестал быть один... Что встретился со мной - и все стало в порядке.
Смысл жизни тебе открылся, когда обвенчался со мной.
- Знаешь, если честно... Мне стало гораздо более одиноко, чем раньше. То
есть несравнимо более одиноко. И если в прежнем одиночестве было как-то
привычно и уже не больно - то тут такие боли начались, что выдержать их мне
оказалось не под силу.
- У меня было в точности так же. И стена поэтому... Теперь-то ты понимаешь?
- Да, Анна... Но что же тогда получается? Мы были прокляты, выходит? Или,
точнее: обречены?
- Выходит, миленький. Обречены во всех мирах, куда ни попадем, быть
одинокими. Прокляты на том, чтобы желать навеки быть вдвоем, но никогда не
суметь достигнуть этого.
- За что, Аня? И кто нас проклял?
- Не знаю. Да и не наше это дело - пытаться узнать.
- Почему?
- Потому что все равно не узнаем. Почему все звезды существуют поодиночке,
можешь мне ответить?
- Могу. Если звезды сойдутся слишком близко, то они столкнутся и уничтожат
друг друга.
- Нет, я о другом. Не о том, столкнутся или нет, об этом и я знаю, что
столкнутся. Но я о том, почему такой закон - чтобы каждой звезде
существовать только в одиночку?
- И все же, Аня, среди людей бывали такие встречи, когда двое становились,
как один. При такой встрече как бы рождалось новое существо.
- Это не мы ли с тобою?
- Хотя бы и мы. А что, не так?
- Так. Так. Только не забудь, милый, что нас-то давно уже нет. Никто на
свете нас не видит и не слышит. Мы если и существуем, то неизвестно где - и
каждый только для себя.
- Анна! Анна! Но ведь я слышу тебя! Говорю с тобой!
- И я тебя слышу, Валентин.
- Слава Богу, что хотя бы так...
- Слава Богу.
Но когда-то мы могли не только слышать - могли видеть, трогать, чувствовать
друг друга, обнимать, брать за руку один другого, спать рядом в одной
постели, вместе просыпаться утром, молча и сосредоточенно завтракать за
широким некрашеным столом, на котором стоял дымившийся из носика паром
зеленый чайник. В плетеной корзиночке лежали вповалку небольшие свежайшие
огурцы, на вострых макушках которых еще торчал младенческий желтый вихорок
усохшего цветка.
В окно широкой веранды виднелось вдали, над загорелым плечом Анны, над
садовой курчавой зеленью, летящее вместе с хлопчатыми облаками небо, под
которым оставался на месте, никуда не двигаясь, купол храма с маленьким
крестом. Валентин всматривался поверх обнаженного плеча Анны в движущееся
дальнее небо, в устойчивый темный крест, в крошечных голубей, круживших
возле него, - случайный пространственный коридор взгляда подвел внимание
невидимки к созерцанию крохотного фрагмента картины, который и в своей
малости был столь же прекрасен и содержателен, как и вся неохватная,
недоступная взору картина дня.
Анна, сидя за столом спиною к окну, могла видеть только лицо Валентина, его
замершие дымчатые глаза, но в этом лице и в этих глазах она наблюдала
отраженный свет той же картины с безупречно выбранным содержанием и
совершенно исполненной живописью. И Анна открыла - и вся озарилась, зажглась
этим открытием, и в ту же минуту высказала Валентину: человеческое лицо не
тем красиво, какой нос на нем и какие глаза и губы, но тем, насколько оно
может отразить в себе красоту жизни, к которой обращено в данное мгновение.
Валентин ответил ей, естественным образом подхватив и продвинув ее мысль,
что и сама красота жизни начинает мерцать, проступать сиянием - как бы
зажигаясь от восхищенных взоров человеческих глаз. Так и женщина вспыхивает,
хорошеет и украшается румянцем от радостного взгляда мужчины. Анна,
засмеявшись, залетела еще выше: Тому, Кто создает красоту, становится
нестерпимо грустно, если ее никто не видит, кроме Него Самого, - поэтому Он
и человека создал, научил его понимать красоту и поставил рядом с Собою,
чтобы вместе рассматривать Его бесконечные музейные шедевры.
Валентин тоже радостно засмеялся и подхватил полет ее мысли: но творцу
шедевров невозможно все время находиться рядом с экскурсантом, Ему надо
работать, и Он дал человеку спутника, подругу, чтобы они могли вместе
бродить по бесконечному музею, взявшись за руки. А чтобы они не наскучились
друг другом, не утомились любоваться красотой, им еще дана возможность
взаимной любви и наслаждения, сиречь эротики и секса, ко всему добавила
Анна. Каковые на фоне красот мира зело возрастают по силе и значению, но в
этом деле ты и сам неплохо осведомлен, милый мой, и я охотно прощаю все твои
излишества, маниакальную упертость в одну и ту же точку, вельми сочувствую
тебе и стараюсь поддержать тебя, как могу, поелику тоже считаю, что секс -
священное дело.
Так весело и шутливо беседуя, мы завершали нашу утреннюю трапезу, которая
происходила всегда поздно, нас ничто не подгоняло, была самая середина лета,
время школьных каникул, во всем доме мы были одни, никто к нам не
заглядывал, и мы никуда не ходили - иногда только выезжали на машине в
дальний лес за грибами или на широкие луговые берега Оки-реки собирать
душистую, сладчайшую дикую клубнику. Но этих выездов было всего несколько, а
в основном весь наш долгий медовый месяц прошел в упоительном однообразии.
После запозднившегося завтрака, часов в десять - одиннадцать, мы, в одних
купальниках, проходили тропинкою сад-огород, друг за другом, словно индейцы
в походе, выбирались через узкую скособоченную калитку за садовый участок,
на зеленый травяной верх высокого берега Гусь-реки, обрывистый край которого
спадал к воде крутосклоном палевой глины, по которому наискось сверху вниз
была протоптана едва заметная дорожка.
По ней обычно и сбегала на рассвете нимфа Анна, чтобы совершать свои
священные омовения. Утренние муравьи, коих рабочая тропа пересекала в одном
месте глиняную дорожку, еще не были видны в то время, когда Анна
устремлялась к плескавшемуся внизу потоку, но когда она возвращалась после
купания домой, муравьиные струйки уже шевелились поперек дорожки. Видимо,
пересекая легкой оленьей побежкой наискось сверху вниз крутой яр, нимфа
простукивала розовыми пятками глину обрыва, внутри которого и находился
муравейник. И там, в глубине, при этом всегда начиналась легкая паника:
заспанные сторожа принимались бегать по проходам, барабанить своими усиками