больно неподходящая была физиономия у этого ПВР... И в особенности вызывали
сомнение его дешевые потрепанные тапочки, надетые на босу ногу, и какой-то
потрепанный бумажный пакетец, который он нес в сетке-авоське...
Спутники
Их было немало, они, наверное, преуспели в жизни, все эти подвальные поэты,
художники, композиторы, с которыми я когда-то познакомился в самом начале
своего пути,- дай-то Бог!
На меня произвели большое впечатление знакомство и дружба с одним песенным
поэтом, который жил где-то в полуподвальном помещении в Столешниковом
переулке, в эти темные катакомбы я и ходил на встречи с молодым, чуть
постарше меня, бледнолицым поэтом-песенником Мишей. Он мне
покровительствовал на первых порах моего литературного пути. Это был уже
довольно преуспевающий профессионал, он кормился тем, что строчил детские
стихи, писал тексты для телевидения, сочинял вместе с приятелем-композитором
эстрадные песенки и куда-то продавал их рублей по восемьдесят за штуку.
Миша был добрый малый и хороший семьянин, имел рыжеволосую кудрявую жену в
очечках, рыжего мордастого сынка и такую же кудлатую, как и его жена,
белесую собаку со злобным голосом, которая закатывалась на весь подвал,
выскакивая прямо под ноги из каких-то темных закоулков. Миша содержал всю
эту веселую семейку исключительно на свои гонорары, то есть нигде не служил.
К тому же чуть не каждый вечер у него в подземелье устраивались попойки, на
которые приходила разношерстная отчаянная богема с вином, дешевой колбасой и
сигаретами, шумела, пела, спорила, танцевала.
На первых порах, как того и следовало ожидать, я попал на самые дальние
задворки литературного мира, туда, где еще не существующий для большой
литературы поэт Миша был уважаемым мэтром - для других еще более не
существующих в литературе поэтов, прозаиков, драматургов. Авторитет Мишин
поддерживался тем, что он уже кое-где напечатал детские стихи, издал
картонную книжку-раскладушку в издательстве "Малыш" и, главное, постоянно
сотрудничал с детской редакцией Центрального телевидения, писал стишки для
популярной передачи "Спокойной ночи, малыши".
Допущенный к грандиозной московской литературной кухне, Миша приносил нам
оттуда попробовать кое-какие лакомые кусочки... Меня он представил редакции
"Спокойных ночей...", и я вскоре получил первый в своей жизни литературный
заказ - сочинить какую-нибудь современную сказочку для детей. Так я на
какое-то время стал внештатным сценаристом дошкольной детской редакции
телевидения.
Никогда раньше я не представлял, что буду входить в литературный мир через
задворки. Та величайшая значительность и грандиозный размах душевной работы,
что были мною уже испытаны и пройдены, никак не вязались с мелковатостью и
грустным убожеством Мишиного "салона". Обычно там вечерние бдения
задерживались допоздна, и почтенный хозяин где-то после полуночи бросал
гостей и удалялся из общей комнаты в соседнюю - но не спать, а работать. Там
у него стояла пишущая машинка "Оптима".
На другой день, если кому-нибудь из гостей дома приходилось по делу забегать
в полуподвал до, скажем, часу дня, то он мог увидеть торчащий из машинки
лист бумаги с новым Мишиным поэтическим произведением. О, Миша был
замечательный профессионал!
Итак, мои прежние представления о том, как становятся писателем или поэтом,
составленные по прочтении некоторых произведений Джека Лондона, Кнута
Гамсуна или Чарльза Диккенса, не совпали с действительностью. И прежде всего
несовпадение состояло в том, что литература существовала, оказывается,
отнюдь не только великая, обозримая для всего мира, но и вполне
мелкотравчатая, ни для кого не видимая - что-то вроде тех песенок, что
сочиняли Миша и его друг композитор, маленький и вертлявый паренек, весьма
похожий на смышленую дворняжку.
И вообще действительность искусства, состоящая не только из празднеств и
торжественных дней, составленная не только из гениев и талантов, а
размазанная по поверхности унылой действительности тонким слоем заурядного
эстетического повидла, эта картина, открывшаяся в моей послеармейской
Москве, явилась для меня еще одним потрясением.
Праздника никакого не было. Были скверные будни не карнавала, не фиесты, а
самой оголтелой алчной ярмарки. Причем купля-продажа на этой ярмарке
совершалась товарами самого низкого пошиба и по самой дешевой цене. За те
безделушки, которые я должен был поставлять, телевидение мне платило столько
рублей за штуку, сколько стоило тогда дешевое демисезонное пальто. Помню,
зеленовато-болотного цвета, в мелкую клетку пальто было куплено на мой
первый литературный гонорар...
В самом начале я пытался еще ходить по редакциям журналов. Помню, выбрав
один какой-то журнал средней толщины (замахнуться на "толстый" не хватило
смелости), я нашел его и, подойдя к зданию редакции... прошел мимо ворот,
сделав вид, что никакого интереса к этому дому не испытываю. Не знаю, почему
охватил меня сильнейший страх... Я завернул за угол, не спеша прогулялся
вокруг всего квартала - и только со второго захода осмелился зайти в подъезд
редакции. Но и там, на втором этаже перед дверью с табличкой, возле окна,
где стояли и курили какие-то серьезные городские мужички в галстуках, я
простоял битый час. Я выкурил несколько сигарет и только после того, как все
мужички разошлись куда-то, осмелился осторожненько приоткрыть дверь.
Две невыразительные девицы сидели в приемной, о чем-то разговаривали. На
меня, конечно, никакого внимания... Только после того, как одна из них ушла,
оставшаяся обернулась ко мне с молчаливым вопросом в глазах. Я сдавленным,
противным голосом молвил, что вот, принес свои стихи. Девица попросила
оставить рукопись и велела написать на последнем листке, на оборотной
стороне, полное мое имя, адрес и телефон. После этого редакционная девица
впала в глубокую задумчивость. Все сделав, я потихоньку ушел. Никогда больше
этих листков со стихами я не видел, никто по их поводу не отозвался ни
письмом, ни звонком...
Вскоре я понимал уже, что писательское дело у нас в стране есть дело не
частное, а государственное. И при таких обстоятельствах надо было решать,
что писать, как писать и для чего писать.
Самым правильным на первый взгляд было бы решение вообще ничего не писать.
Но этого я не мог. И тогда-то обнаружилась двусмысленность моего положения.
Окружающая действительность была мне немила, поэтому я не мог вылезать, как
некоторые, на ее утверждении и прославлении. Равным образом я не мог
оказаться и среди тех, кто творил свои тексты на цементе ненависти,
отрицания и диссидентской вражды к этой действительности. Та ненависть и
нетерпимость, что царили в жизни, в ответном чувстве не могли вызвать ничего
иного, кроме той же самой опустошительной ненависти... а я не хотел бы
бороться своей злобой против всеобщего зла.
Все это время я писал стихи и прозу, преимущественно рассказы, и ходил по
редакциям журналов с этими рассказами, и получал отказы в лапидарной форме:
"К сожалению, не подошли...", "Не в направлении нашего журнала...",
"Возвращаем в связи с отрицательным мнением рецензента...".
И вот однажды я пришел к поэту Мише в его полуподвал и держал перед ним
исповедь, хотя ему-то слышать мою исповедальнюю речь было ни к чему и не
особенно интересно. Я сказал, что литература оказалась для меня малоприятным
делом и человеку лучше не заниматься ею, если только он может не заниматься.
А если писать, то делать не телевизионные штучки на заказ, а что-то
совершенно новое, свое, пусть и смертельно опасное для здоровья. Лицо Миши,
бледное и черноглазое, исказила натянутая улыбка, и он сразу же коротко
ответил:
- Не выйдет у тебя... Пропадешь.
Я рассмеялся. Очевидно, он свое положение в жизни не воспринимал как
пропащее. Ему от всей души хотелось, чтобы и я тоже уцепился за край пирога,
и вдруг я заявляю, что мне ничего этого не нужно! Было отчего рассердиться
Мише и, может быть, холодно запрезирать меня. Я ответил примирительно:
- Может быть, и пропаду. Но дело в том, что мне в любом случае пропадать.
Так что не страшно - надо попробовать.
- Ну, попробуй,- согласился со мною Миша.
Я ушел - и с тех пор мы больше никогда не встречались. Но я вспоминаю о нем
с самыми добрыми чувствами.
Пустынник
Когда я отказался заниматься литературной поденщиной на телевидении, моя
надежда перешла из нулевой отметки в минусовую. Если раньше я надеялся, что
мои стихи и рассказы в конце концов напечатают в каком-нибудь журнале, то
теперь, когда я уже достаточно походил по редакциям, мою душу застило
кромешное облако - чувство, что меня никогда и нигде не напечатают. Это
облако накрывало все дни первых лет моего писательства.
Но я решил продолжать то, что было уже начато и чему отдано столько
отчаянных усилий. Иначе жить я не мог и не хотел. И хотя у меня уже была
семья, родился ребенок, я вовсе не считал главным делом своей жизни подымать
эту семью, обеспечивать благосостояние своего дома, держать очаг теплым,
холить потомство и тому подобное. Не задумывался я и над тем, как бы мне
исполнить долг перед родителями, отблагодарить их за все заботы и
постараться дать им покой в старости. Также никакого чувства долга не
испытывал я перед могучей державой и ее вождями.
Я начал с того, что ушел из художественного училища и устроился сторожем на
стройку, к моему другу Валерию Костионову. Мое дежурство начиналось в четыре
часа дня, когда строители заканчивали и уходили домой, и продолжалось до
восьми часов следующего утра, когда они вновь приступали к работе.
Ночью я писал за конторским столом, в кабинете моего друга-прораба. Время от
времени делал обход территории, огороженной забором. Выходил на кровлю
отстроенного здания и, стоя в темноте, смотрел на пылающие огни ночного
города.
Не помню уже, в каком районе Москвы находилась эта стройка. Утром я выходил
за ворота и оказывался в пустынном переулке со старыми малоэтажными
облупленными домами, шел к одной из больших улиц, где надо было садиться на
трамвай и довольно долго ехать до какой-то станции метро. Одно лишь
запомнилось хорошо: переулок, выходивший на большую улицу, упирался в
квартал многоэтажных серых домов новой постройки.
Один из этих домов нависал над тем переулком, по которому я проходил, и
угловой балкон на самом верхнем этаже был со всех сторон заколочен досками,
как бы взят в глухой ящик. Я приостанавливался на минуту под этим домом и,
задрав голову, пристально вглядывался вверх. Строители мне рассказали, что
там раньше показывались двое собакоголовых детей. Они свешивались через
перила и верещали, окликая и пугая прохожих. И вот, чтобы не будоражить
народ, балкон был упрятан в ящик, и песьеголовые детки могли теперь сколь
угодно бушевать, вопить и прыгать внутри него, шатая деревянное
сооружение... Однако мне никогда не удавалось ничего услышать или увидеть.
Тихо было в ящике, который я осматривал, остановившись на тротуаре. Видимо,
в восемь часов утра эти химерические существа еще не выпускались на
прогулку...
Был ли это очередной городской миф, черный, зловещий, или что-либо другое, я
не знаю. Однако этот сюжет говорит о многом. Тональность и окраска нашей
жизни были мрачными, криминальными. Какой-то зловещий убийца разгуливал по
Москве под видом слесаря Мосгаза и, проникая в убогие бедняцкие квартиры,
убивал жалких старушек и сидевших дома за уроками детей - безжалостно
пробивал им головы молотком. Он был неуловим и жесток, как дьявол, однако
непонятно было все же: ради чего ему убивать беспомощных старух и малых
детей? Монстр не совершал грабежей и не насиловал блондинок определенного
телосложения... И мне казалось, что подобные дела происходят от той великой,
дичайшей скуки и тоскливости существования, которыми была охвачена вся наша
действительность.
Еще в дни службы в армии я окончательно осознал, почему мне так хочется
писать на бумаге слова. Тут я мог быть свободен, быть самим собой,
полноценным, родным самому себе и тем персонажам, которых я выдумывал. В