звала меня к себе.
Теперь, когда все это кануло в вечность памяти, я понимаю, что меня с ключиком
связывали какие-то тайные нити, может быть, судьбой с самого начала нам было
предназначено стать вечными друзьями-соперниками или даже влюбленными друг в
друга врагами.
Судьба дала ему, как он однажды признался во хмелю, больше таланта, чем мне,
зато мой дьявол был сильнее его дьявола.
Что он имел в виду под словом "дьявол", я так уже никогда и не узнаю. Но,
вероятно, он был прав.
...я забыл, что нахожусь в узкой переполненной аудитории славянского отделения
Сорбонны в Гран-Пале... Я видел в высоком французском окне до пола вычурно-
массивные многорукие фонари моста Александра Третьего и еще голые конские
каштаны с большими надутыми почками, как бы намазанными столярным клеем, уже
готовые лопнуть, но все еще не лопнувшие, так что я обманулся в своих ожиданиях,
хотя всем своим существом чувствовал присутствие вечной весны, но она еще была
скрыта от глаз в глубине почти черных столетних стволов, где уже несомненно
двигались весенние соки.
...громадные стеклянные куполообразные крыши Гран-Пале, его ужасный стиль
девятнадцатого века, неистребимая память дурного вкуса Всемирной парижской
выставки...
Впрочем, в Северной Италии вечная весна тоже еще не наступила, хотя вдоль шоссе
по дороге из Милана в Равенну в отдаленном альпийском тумане светилась
пасхальная зелень равнины и в снежном дыхании невидимой горной цепи слышался
неуловимый запах рождающейся весны, несмотря на то, что ряды фруктовых деревьев,
пробегавших мимо нас,- цыплята-табака шпалерных яблонь и распятия старых
виноградных лоз - по-прежнему оставались черными, лишенными малейших признаков
зелени, и все же мне казалось, что я уже вижу ее незримое присутствие.
Стоит ли описывать древние итальянские города-республики, это дивное скопление
покосившихся башен, кирпичных дворцов-крепостей, окруженных рвами, по пятьсот
залов в некоторых, со специальными пологими лестницами для конницы, с мраморными
и бронзовыми статуями владык, поэтов и святых, с гранитными плитами площадей и
железными украшениями колодцев и фонтанов, с балконами, говорящими моему
воображению о голубой лунной ночи и шепоте девушки с распущенными волосами в
маленькой унизанной жемчугами ренессанской шапочке.
Потемки древних храмов и базилик, где при зареве целых снопов белоснежных свечей
можно было с трудом разглядеть выпуклые девичьи лбы мадонн со старообразными
младенцами на руках, чьи головы напоминали скорее головы епископов, чем веселых
малюток...
Только один ключик сумел бы найти какой-нибудь единственный, неотразимый
метафорический ход, чтобы вместить в несколько строк впечатление обо всем этом
ренессансном великолепии, я же в бессилии кладу свою шариковую ручку.
Мы промчались, прошуршали по безукоризненным бетонным дорогам, мимо
архитектурных бесценностей, как бы созданных для того, чтобы в них играли
Шекспира и ставили "Трех толстяков" ключика.
Впрочем, здесь нельзя было найти площадь Звезды. Для этого следовало вернуться в
Париж и на метро направления Венсенн - Нейи доехать на колесах с дутыми шинами
до площади Этуаль (ныне Де Голль), где от высокой Триумфальной арки с четырьмя
пролетами расходятся как лучи двенадцать сияющих авеню.
Очевидно, туда стремилась фантазия ключика, когда он заставил своего Тибула идти
по проволоке над площадью Звезды.
Меня же влекла к себе Равенна, одно имя которой, названное Александром Блоком,
уже приводило в трепет.
С юношеских лет я привык повторять магические строки:
"Все, что минутно, все, что бренно, похоронила ты в веках. Ты как ребенок спишь,
Равенна, у сонной вечности в руках".
О, как мне хотелось, отбросив от себя все, что минутно, все, что бренно, уснуть
самому у сонной вечности в руках и увидеть наяву, как передо мною
"...дал"ко отступило море и розы оцепили вал, чтоб спящий в гробе Теодорик о
буре жизни не мечтал"...
Больше всего поражала нас, особенно ключика, неслыханная магия строчки "и розы
оцепили вал". Здесь присутствовала тайная звукопись, соединение двух согласных
"з" и "ц", как бы сцепленных между собой необъяснимым образом. Сила этого
сцепления между собою роз вокруг какого-то вала мучила меня всю жизнь, и наконец
я приближался к разгадке этой поэтической тайны.
Я увидел на земле нечто вроде купола, сложенного из диких камней. Это и был
склеп Теодорика, действительно окруженный земляным валом, поросшим кустами еще
не проснувшихся роз, цеплявшихся друг за друга своими коралловыми шипами.
Вечная весна еще не наступила и здесь. Но, сцепленные в некий громадный венок
вокруг склепа Теодорика, они были готовы выпустить первые почки. Местами они уже
даже проклевывались.
Мы поднялись по каменной лестнице и вошли в мавзолей, посредине которого стоял
гроб Теодорика. Но гроб был открыт и пуст, подобный каменной ванне. Я так привык
представлять себе блоковского спящего в гробе Теодорика, что в первое мгновение
замер как обворованный. Отсутствие Теодорика, который не должен был мечтать о
бурях жизни, а спать мертвым сном на дне своей каменной колоды,- эти два
исключающих друг друга отрицания с наглядной очевидностью доказали мне, что
семьдесят пять лет назад поэт, совершая путешествие по Италии и посетив Равенну,
по какой-то причине не вошел в мавзолей Теодорика, ограничившись лишь видом роз,
оцепивших вал, а Теодорика, спящего для того, чтобы не мечтать о бурях жизни,
изобрела его поэтическая фантазия - неточность, за которую грех было бы
упрекнуть художника-визионера.
Зато я понял, почему так чудесно вышло у Блока сцепление роз.
Когда мы выходили из мавзолея и столетний старик сторож, которого несомненно
некогда видел и Блок, протянул нам руку за лирами, я заметил по крайней мере
десяток кошек со своими котятами, царапавших землю возле плошки с молоком.
Старик любил кошек.
Очевидно, Блок видел кошек старика, который тогда еще не был стариком, но уже
любил окружать себя кошками.
Цепкие когти кошек и цепкие шипы роз вокруг мавзолея Теодорика родили строчку "и
розы оцепили вал".
Ну а что касается моря, то оно действительно отступило довольно далеко,
километров на десять, если не больше, но, плоское и серое, оно не представляло
никакого интереса: дул холодный мартовский ветер, за брекватором кипели белые
волны Адриатики, на пристани стояли на стапелях яхты и моторные боты, которых
готовили к весенней навигации. И пахло масляной краской, едким нитролаком,
суриком, бензином. Только не рыбой.
На обратном пути мы посетили церковь святого Франциска, снова попали в тьму и
холод католического собора с кострами свечей. Я бросил в автомат монетку, и
вдруг перед нами, как на маленькой полукруглой сцене, ярко озарилась театральная
картина поклонения волхвов: малютка Христос, задрав пухлые ножки, лежал на
коленях нарядной мадонны, справа волхвы и цари со шкатулками драгоценных даров,
слева - коровы, быки, овцы, лошади, на небе хвостатая комета. И все это вдруг
задвигалось: волхвы и цари протянули маленькому Христу свои золотые дары;
коровы, быки, лошади потянули к нему головы с раздутыми ноздрями, богородица с
широко висящими рукавами синего платья нежно и неторопливо движениями марионетки
наклонилась толчками к малютке, а на заднем плане два плотника все темп же
марионеточными движениями уже тесали из бревен крест и римский воин поднимал и
опускал копье с губкой на острие. Это повторилось раз десять и вдруг погасло,
напомнив стихотворение, сочиненное мулатом, кажется "Поклонение волхвов", где
хвостатая звезда сравнивается со снопом.
- Ключик,- говорил я несколько дней спустя в старинном миланском университете с
внутренними дворами, зеленеющими сырыми газонами, окруженными аркадами с витыми
ренессансными мраморными колонками, студентам, собравшимся в тесном классе
славянского отделения,- ключик,- говорил я,- был человеком выдающимся. В
гимназии он всегда был первым учеником, круглым пятерочником, и если бы гимназия
не закрылась, его имя можно было бы прочесть на мраморной доске, среди золотых
медалистов, окончивших в разное время Ришельевскую гимназию, в том числе и
великого русского художника Михаила Врубеля.
Ключик всю жизнь горевал, что ему так и не посчастливилось сиять па мраморной
доске золотом рядом с Врубелем.
Он совсем не был зубрилой. Науки давались ему легко и просто, на лету. Он был во
всем гениален, даже в тригонометрии, а в латинском языке превзошел самого
латиниста. Он был начитан, интеллигентен, умен. Единственным недостатком был его
малый рост, что, как известно, дурно влияет на характер и развивает честолюбие.
Люди небольшого роста, чувствуя как бы свою неполноценность, любят упоминать,
что Наполеон тоже был маленького роста. Ключика утешало, что Пушкин был невысок
ростом, о чем он довольно часто упоминал. Ключика также утешало, что Моцарт
ростом и сложением напоминал ребенка.
При маленьком росте ключик был коренаст, крепок, с крупной красивой головой с
шапкой кудрявых волос, причесанных а-ля Титус, по крайней мере в юности.
Какой-то пошляк в своих воспоминаниях, желая, видимо, показать свою
образованность, сравнил ключика с Бетховеном.
Сравнить ключика с Бетховеном - это все равно что сказать, что соль похожа на
соль.
В своем сером форменном костюме Ришельевской гимназии, немного мешковатый,
ключик был похож на слоненка: такой же широкий лоб, такие же глубоко сидящие,
почти детские глаза, ну а что касается хобота, то его не было. Был утиный нос.
Впрочем, это не очень бросалось в глаза и не портило впечатления. Таким он и
остался для меня на всю жизнь: слоненком. Ведь и любовь может быть слоненком!
"Моя любовь к тебе сейчас - слоненок, родившийся в Берлине иль Париже и топающий
ватными ступнями по комнатам хозяина зверинца. Не предлагай ему французских
булок, не предлагай ему кочней капустных, он может съесть лишь дольку мандарина,
кусочек сахара или конфету. Не плачь, о нежная, что в тесной клетке он сделается
посмеяньем черни"...
Ну и так далее. Помните?
"Нет, пусть тебе приснится он под утро в парче и меди, в страусовых перьях, как
тот Великолепный, что когда-то пес к трепетному Риму Ганнибала".
Я уверен, что именно таким - Великолепным - ключик сам себе и спился: в
страусовых перьях, па подступах к вечному Риму всемирной славы.
Едва сделавшись поэтом, он сразу же стал иметь дьявольский успех у женщин,
вернее у девушек - курсисток и гимназисток, постоянных посетительниц наших
литературных вечеров. Они окружали его, щебетали, называли уменьшительными
именами, разве только не предлагали ему с розовых ладошек дольку мандарина или
конфетку. Они его обожали. У него завязывались мимолетные платонические
романчики - предмет наших постоянных насмешек.
Он давал своим возлюбленным красивые имена, так как имел пристрастие к роскошным
словам.
Так, например, одну хорошенькую юную буржуазку, носившую ранней весной букетик
фиалок, пришпиленный к воротнику кротовой шубки, ключик называл Фиордализой.
- Я иду сегодня в Александровский парк на свиданье с Фиордализой,- говорил он,
слегка шепелявя, с польским акцентом.
Можно себе представить, как мы, его самые близкие друзья - птицелов и я,-
издевались над этой Фиордализой, хотя втайне и завидовали ключику.
Как и подавляющее большинство поэтов нашего города, ключик вырос из литературы
западной. Одно время он был настолько увлечен Ростаном в переводе Щепкиной-
Куперник, что даже начал писать рифмованным шестистопным ямбом пьесу под
названием "Двор короля поэтов", явно подражая "Сирано де Бержераку".
Я думаю, что опус ключика рождался из наиболее полюбившейся ему строчки:
"Теперь он ламповщик в театре у Мольера".
Помню строчки из его стихотворения "Альдебаран":
"...смотри,- по темным странам, среди миров, в полночной полумгле, течет звезда.
Ее Альдебараном живущие назвали на земле"...
Слово "Альдебаран" он произносил с упоением. Наверное, ради этого слова было