Французы собрались в углу, дивились и думали: уйти или нет? И уйти
нельзя: альянс. И остаться неловко: видимо, у русских пошло дело домаш-
нее.
- Все-таки... До чего ж они все... ланцепупы какие-то, - поднял вверх
брови адмирал. - Из-за чего это у них?
Подозвали Молочко. Молочко пытался об'яснить:
- Из-за сына. Чей сын, ваше превосходительство...
- Ничего не понимаю, - повел адмирал плечами.
21. Огонек в теми.
В собрании - из зала в коридор окошко было прорезано. Зачем, на какой
предмет, неведомо. Так, вот, просто во всех домах тут делали, - ну, и в
собрании, значит. За то денщикам теперь - полное удовольствие: сбились у
окна и глядят - не наглядятся.
- У-ух, и дошлый же народ французы эти самые! - самоварно сиял гене-
ральский Ларька. - Это, брат, тебе, не епонец, не манза какая-нибудь.
Епонец-то пальцем делан, потому...
Не досказал Ларька: перед господином Тихменем надо было вытянуться.
Измятый весь, в мокром, в пыли, - ступил Тихмень в коридор - и стал,
заблудился: куда итти.
Подумал, свернул влево и по скрипучим ступенькам полез наверх, на ка-
ланчу.
Яшка Ломайлов неодобрительно глядел ему вслед.
- И куды, например, прет, и куды прет? Ну, какого ему рожна там надо?
Ох, Ларька, скажу я тебе, и блажные же господа у нас! Ды блажа-ат, ды
блажа-ат, и всяк-то по своему... И чего им, кубыть, еще надо: топка
есть, хлеб-соль есть...
Ларька фыркнул:
- Дура: хлеб-соль! Это тебе, вот, животине, хлеба-соли довольно, а
которые господа настоящие, не какие-нить сказуемые, так они, брат, мечту
в себе держут, да...
- Я бы, например, женил бы господина Тихменя, вот это бы так! - мед-
ленным языком ворочал Ломайлов. - Ребятенок бы ему с полдюжинки, вот бы
мечтов-то его этих самых - как ветром бы сдунуло...
Ломайлов выглянул в окно наружу, в ту сторону, где был домик Нечесов.
"Что-то теперь Костенька? Уснул без меня, либо нет?"
Темь, мгла холодная за окном. Где-то не очень подалеку вопили благим
матом: карау-ул! карау-ул! Солдаты, очесываясь, зевая равнодушно, слуша-
ли: дело обыкновенное, привышное.
Поручик Тихмень стоял уж теперь наверху, шаткий, непрочный, длинный.
- Ну и ха-ра-шо, и ха-ра-шо, и шут с вами, и уйду, и уйду... За нос,
хм! Вам-то это хаханьки, а мне-то...
Тихмень толкнул раму, окно распахнулось. Внизу, в темноте, опять кри-
чали караул, громко и жалостно.
- Ка-ра-ул, ага, караул? А я думаешь, - не караул? А мы, думаешь, не
кричим? А кто слышит, ну, кто? Ну, так и кричи, и кричи.
Но все-таки высунулся Тихмень, вставил голову в черное, мокрое хайло
ночи. Отсюда, с каланчи, виден был веселый огонек на бухте: крейсер,
должно быть, ихний.
Был сейчас этот огонек в сплошной черняти опорой какой-то Тихменю,
давал жить глазам, без него нельзя бы. Маленький, веселый, ясноглазый
огонек.
- Петяшка, Петенька мой, Петяшка...
И вдруг мигнул огонек и пропал. Может, крейсер повернулся другим бо-
ком, а может, и еще что.
Пропал, и приступила темь необоримая.
- Пе-тяшка, Петяшка мой! Нечеса последний... Никто теперь не знает,
никто не скажет... Ой-е-е-е-ей!
Тихмень горестно замотал головой и хлюпнул. Потекли пьяные слезы, а
какие же слезы горчее пьяных?
Щекой он приложился к подоконнику: подоконник - мокрый, грязный, хо-
лодный. Холод на лице протрезвил малость. Тихмень вспомнил свой разго-
вор, с кем-то:
- Всякий имеющий детей - олух, дурак, карась, пойманный на удочку...
Это я, я... Я говорил. И я, вот, плачу о Петяшке. Теперь уже не узнать
никогда - чей... Ой-е-е-е-ей!
Никогда - так крышкой и прихлопнуло пьяного, горького Тихменя. Запо-
лонила темь необоримая. Огонек погас.
- Петяшка-а! Петя-шень-ка-а! - Тихмень хлюпал, захлебывался и медлен-
но вылезал на подоконник.
Подоконник - страсть какой грязный, все руки измазал Тихмень. Но о
сюртук вытереть жалко. Ну, уж как-нибудь так.
Вылезал все больше, - ах, конца этому нету: ведь он такой длинный.
Пока-то это вылез, перевесился, пока-то это с каланчи торчмя головой
бухнул во тьму.
Может и закричал, ничего не слыхали денщики. Они уж и думать позабыли
о Тихмене, блажном: куда-а там Тихмень, когда французы сейчас выходят.
Ох, да и молодцы же народ, хоть и жвытки они больно...
Веселой гурьбой, вполпьяна, выходили французы, скользили на сту-
пеньках: "Ах, и смешные же русские эти... ланцепупы... Но есть в них,
есть в них что-то такое"...
А за французами ползли и хозяева. Коли французы вполпьяна, так хозяе-
вам и сам Бог велел в риз положении быть: кто еще шел - перила обнимал,
а кто уж и на карачках...
Тихменя нашли только утром. Перетащили к Нечесам: у них жил живой - у
них, значит, и мертвый. И лежал он покойно в зальце на столе. Лицо белым
платком покрыто: расшиблено уж очень.
Капитанша Катюша навзрыд плакала и отпихивала мужа:
- Уй-ди, уй-ди! Я его люблю, я его любила...
- Ты, матушка, всех любила, по доброте сердечной. Уймись, не реви,
будет!
- И подумать... Я может, я ви-но-ва-ва-та-а... Господи, да коли бы я,
правда, знала, чей Петяшка-то! Господи, кабы знать-то... а-а-а! - сов-
рать бы ему было!
Ломайлов отгонял восьмерых ребят от дверей: так и липли к дверям, так
в щель и совали нос, ох, и любопытный народец!
- Яшка, Яшутничек, а скажи: а дяде рази уж не больно? А как же? А
ведь ушибся, а не больно.
- Дурачки-и, помер ведь он: знамо, не больно.
Старшенькая девочка Варюшка от радости так и засигала:
- Тц-а! Что? Я говолира - не больно. Я говолира! А ты не верил. Тц-а,
что?
Уж так ей лестно брату нос наставить.
22. Галченок.
Уж февраль, а генерал все еще в городе околачивался, все боялся прие-
хать домой. И Шмит лютовал по-прежнему, весь мукой своей пропитался, во
всякой мелочишке это чуялось.
Ну, вот, выдумал, например, издевку: денщика французскому языку обу-
чать. Это Непротошнова-то! Да он все и русские слова позабудет, как пе-
ред Шмитом стоит, а тут: французский. Все французы эти поганые накурале-
сили: Тихменя на тот свет отправили, а Шмиту в сумасшедшую башку взбрела
этакая, вот, штука...
Черноусый, черноглазый, молодец Непротошнов, а глаза - рыбьи, стоит
перед Шмитом и трясется:
- Н-не могу знать, ваше-скородь, п-позабыл...
- Я тебе сколько раз это слово вбивал. Ну, а как "позабыл", а?
Молчание. Слышно: у Непротошнова коленки стучат друг об дружку.
- Ну-у?
- Жуб... жубелье, ваше-скородь...
- У-у, - немырь! К завтрему, чтоб на зубок знал. Пошел!
Сидит Непротошнов на кухне, повторяет проклятые бусурманские слова, в
голове жернова стучат, путается, дрожит. Слышит, чьи-то шаги - и вскаки-
вает, как заводной, и стоит - аршин проглотил. Со страху-то и не видит,
что не Шмит пришел, а пришла барыня, Марья Владимировна.
- Ну, что ты, Непротошнов, а? Ну, что ты, что ты?
И гладит его по стриженой солдатской голове. Непротошнов хочет пой-
мать, взять ее маленькую ручку, да смелости не хватает, так при хотеньи
одном и остается.
- Барыня милая... Барыня милая! Ведь я все - ведь я все-всешеньки...
Не слепой я...
Маруся вернулась в столовую. Глаза у ней горели, что-то сказать. Но
только взглянула на Шмита - разбилась об его сталь. Опустила глаза, по-
корная. Забыла все гневные слова.
Шмит сидел не читая, так. Он никогда не читает теперь не может. Сидит
с папиросой, мучительно зацепился глазами за одну точку - вот, за гране-
ную подвеску на лампе. И так трудно неимоверно на Марусю взглянуть.
- Ну? О Непротошнове, конечно? - усмехнулся Шмит.
Подошел к Марусе вплотную.
- Как я тебя...
И замолк. Только стиснул больно ее руки повыше локтей: завтра будут
здесь синяки.
На худеньком ребячьем теле у Маруси много теперь цветет синяков - от
Шмитовых злых ласк. Все неистовей, все жесточе с ней Шмит. И всегда одно
и то же: плачет, умирает, бьется она в кольце Шмитовых рук. А он - пьет
сладость ее умираний, ее слез, своей гибели. Нельзя, некуда спастись ей
от Шмита, и хуже всего: не хочется спастись. Вот сказала намедни на балу
Андрею Иванычу - сорвалось же такое: "убейте Шмита". И не знает покою
теперь: а вдруг?
Не забыл Андрей Иваныч тех Марусиных слов, каждый вечер вспоминал их.
Каждый вечер - один и тот же мучительный круг, замыкаемый Шмитом. Если б
Шмит не мучил Марусю; если б Шмит не захватил его тогда у замерзшего ок-
на; если б Шмит на балу не...
Главное, тогда не было бы вот этого, что уж стало привычно-нужным:
каждый вечер перед Андреем Иванычем не стоял бы Гусляйкин, не ухмылялся
бы бланманжейной своей физией, не рассказывал бы...
"Но ведь, Господи, не такой уж я был пропащий, - думал ночью Андрей
Иваныч, - не такой уж... Как же это я?"
И опять: Шмит, Шмит, Шмит... "Убить. Она не шутила тогда, глаза были
темные, не шутили".
И вот как-то вдруг, ни-с-того, ни-с-сего Андрей Иваныч решил: нынче.
Должно быть, потому, что было солнце, надоедно-веселая капель, улыбчи-
вая, голубая вода. В такой день - ничего не страшно: очень просто, как
кошелек, сунул Андрей Иваныч револьвер в карман, - очень просто, будто в
гости пришел, дернул Шмитовский звонок.
Загремел засов, калитку отпер Непротошнов. Шмит стоял посреди двора,
без пальто, почему-то с револьвером в руках.
- А-а, по-ру-чик Половец, муз-зыкант! Д-давненько...
Шмит не двинулся, как стоял, так и стоял, тяжкий, высокий.
"Непротошнов... При нем - нельзя", - юркнула мысль, и Андрей Иваныч
повернулся к Непротошнову:
- Барыня дома?
Непротошнов заметался, забился под Шмитовым взглядом: нужно было обя-
зательно ответить по-французски, а слова, конечно, сразу все забылись.
- Жуб... жубелье, - пробормотал Непротошнов.
Шмит засмеялся, зазвенел железом. Крикнул:
- Пошел, скажи барыне, к ним вот, пришли, да-с, гости незваные...
Андрея Иваныча удержал взглядом на месте:
- Что глядите? Револьвер не нравится? Не бойтесь! Пока только галчен-
ка вот этого хочу пришибить, чтоб под окном не кричал...
Только теперь увидал Андрей Иваныч: под тачкой присел, прижухнул гал-
ченок. Крылья до земли опущены, летать не умеет, не может, еще малец.
Щелкнул выстрел. Галченок надсаженно, хрипло закаркал, крыло окраси-
лось красным, запрыгал под сарай. Шмит перекосоурил рот, должно быть -
улыбка. Прицелился снова: ему нужно было убить, нужно.
Быстрыми, большими шагами Андрей Иваныч подбежал к сараю, стал лицом
к Шмиту, к галченку - спиной:
- Я... я не позволю больше стрелять. Как не стыдно! Это издева-
тельство!
Шмитовы железно-серые глаза сузились в лезвее:
- Поручик Половец. Если вы сию же секунду не сойдете с дороги, я буду
стрелять в вас. Мне все равно.
У Андрея Иваныча радостно-тоскливо заколотилось сердце. "Маруся, пос-
мотри же, посмотри! Ведь я это не за галченка..." С места не двинулся.
Мигнул огонек, выстрел. Андрей Иваныч нагнулся. Изумленно себя пощу-
пал: цел.
Шмит злобно, по-волчьи, ощерил зубы, нижняя челюсть у него тряслась.
- С-свол... Ну, уж теперь - попаду-у!
Опять поднялся револьвер. Андрей Иваныч зажмурился:
"Бежать? Нет, ради Бога, еще секундочку - и все..."
Почему-то совсем и из ума вон, что в кармане у него тоже револьвер, и
пришел-то ведь затем, чтобы... Смирно стоял и ждал.
Секунда, две, десять: выстрела нет. Открыл глаза. Нижняя челюсть у
Шмита так прыгала, что он бросил револьвер на земь и нажимал, изо всех
сил держал подбородок обеими руками. У Андрея Иваныча все пошло внутри,
сдвинулось.
- Мне вас жалко. Я хотел, но не стану...
Он вынул из кармана свой револьвер, показал Шмиту. Быстро пошел к ка-
литке.
23. Хорошо и прочно.
Еще затемно, еще только февральская заря занималась, кто-то стучал к
Андрей Иванычу в дверь. Хотел Андрей Иваныч "кто там" сказать, да так и
не сказал, увяз опять во сне. Пришла Маруся и говорила: "А знаете, те-