Через две минуты...
Через две минуты я стоял на углу. Нужно же было показать ей, что мною
управляет Единое Государство, а не она. "Так, как я вам говорю..." И ведь
уверена: слышно по голосу. Ну, сейчас я поговорю с ней по-настоящему...
Серые, из сырого тумана сотканные юнифы торопливо существовали возле
меня секунду и неожиданно растворялись в туман. Я не отрывался от часов, я
был -- острая, дрожащая секундная стрелка. Восемь, десять минут... Без трех,
без двух двенадцать...
Конечно. На работу -- я уже опоздал. Как я ее ненавижу. Но надо же мне
было показать...
На углу в белом тумане -- кровь -- разрез острым ножом -- губы.
-- Я, кажется, задержала вас. Впрочем, все равно. Теперь вам поздно
уже.
Как я ее -- == впрочем, да: поздно уж.
Я молча смотрел на губы. Все женщины -- губы, одни губы. Чьи-то
розовые, упруго-круглые: кольцо, нежная ограда от всего мира. И эти: секунду
назад их не было, и только вот сейчас -- ножом, -- и еще каплет сладкая
кровь.
Ближе -- прислонилась ко мне плечом -- и мы одно, из нее переливается в
меня -- и я знаю, так нужно. Знаю каждым нервом, каждым волосом, каждым до
боли сладким ударом сердца. И такая радость покориться этому "нужно".
Вероятно, куску железа так же радостно покориться неизбежному, точному
закону -- и впиться в магнит. Камню, брошенному вверх, секунду поколебаться
-- и потом стремглав вниз, наземь. И человеку, после агонии, наконец
вздохнуть последний раз -- и умереть.
Помню: я улыбнулся растерянно и ни к чему сказал:
-- Туман... Очень.
-- Ты любишь туман?
Это древнее, давно забытое "ты", "ты" властелина к рабу -- вошло в меня
остро, медленно: да, я раб, и это -- тоже нужно, тоже хорошо.
-- Да, хорошо... -- вслух сказал я себе. И потом ей: -- О ненавижу
туман. Я боюсь тумана.
-- Значит -- любишь. Боишься -- потому, что это сильнее тебя,
ненавидишь -- потому что боишься, любишь -- потому что не можешь покорить
это себе. Ведь только и можно любить непокорное.
Да, это так. И именно потому -- именно потому я...
Мы шли двое -- одно. Где-то далеко сквозь туман чуть слышно пело
солнце, все наливалось упругим, жемчужным, золотым, розовым, красным. Весь
мир -- единая необъятная женщина, и мы -- в самом ее чреве, мы еще не
родились, мы радостно зреем. И мне ясно, нерушимо ясно: все -- для меня,
солнце, туман, розовое, золотое -- для меня...
Я не спрашивал, куда мы шли. Все равно: только бы идти, идти, зреть,
наливаться все упруже -- --
-- Ну вот... -- I остановилась у дверей. -- Здесь сегодня дежурит как
раз один... Я о нем говорила тогда, в Древнем Доме.
Я издали, одними глазами, осторожно сберегая зреющее -- прочел вывеску:
"Медицинское Бюро". Все понял.
Стеклянная, полная золотого тумана, комната. Стеклянные потолки с
цветными бутылками, банками. Провода. Синеватые искры в трубках.
И человечек -- тончайший. Он весь как будто вырезан из бумаги, и как бы
он ни повернулся -- все равно у него только профиль, остро отточенный:
сверкающее лезвие -- нос, ножницы -- губы.
Я не слышал, что ему говорила I: я смотрел, как она говорила, -- и
чувствовал: улыбаюсь неудержимо, блаженно. Сверкнули лезвием ножницы-губы, и
врач сказал:
-- Так, так. Понимаю. Самая опасная болезнь -- опаснее я ничего не
знаю... -- засмеялся, тончайшей бумажной рукой быстро написал что-то, отдал
листок 1; написал -- отдал мне.
Это были удостоверения, что мы -- больны, что мы не можем явиться на
работу. Я крал свою работу у Единого Государства, я -- вор, я -- под Машиной
Благодетеля. Но это мне -- далеко, равнодушно, как в книге... Я взял листок,
не колеблясь ни секунды; я -- мои глаза, губы, руки -- я знал: так нужно.
На углу, в полупустом гараже мы взяли аэро, I опять как тогда села за
руль, подвинула стартер на "вперед", мы оторвались от земли, поплыли. И
следом за нами все: розово-золотой туман; солнце, тончайше-лезвийный профиль
врача, вдруг такой любимый и близкий. Раньше -- все вокруг солнца; теперь я
знал, все вокруг меня -- медленно, блаженно, с зажмуренными глазами...
Старуха у ворот Древнего Дома. Милый, заросший, с лучами-морщинами рот.
Вероятно, был заросшим все эти дни -- и только сейчас раскрылся, улыбнулся:
-- А-а, проказница! Нет чтобы работать, как все... ну уж ладно! Если
что -- я тогда прибегу, скажу...
Тяжелая, скрипучая, непрозрачная дверь закрылась, и тотчас же с болью
раскрылось сердце широко -- еще шире: -- настежь. Ее губы -- мои, я пил,
пил, отрывался, молча глядел в распахнутые мне глаза -- и опять...
Полумрак комнат, синее, шафранно-желтое, темно-зеленый сафьян, золотая
улыбка Будды, мерцание зеркал. И -- мой старый сон, такой теперь понятный:
все напитано золотисто-розозым соком, и сейчас перельется через край,
брызнет -- --
Созрело. И неизбежно, как железо и магнит, с сладкой покорностью
точному непреложному закону -- я влился в нее. Не было розового талона, не
было счета, не было Единого Государства, не было меня. Были только
нежно-острые, стиснутые зубы, были широко распахнутые мне золотые глаза -- и
через них я медленно входил внутрь, все глубже. И тишина -- только в углу --
за тысячи миль -- капают капли в умывальнике, и я -- вселенная, и от капли
до капли -- эры, эпохи...
Накинув на себя юнифу, я нагнулся к I -- и глазами вбирал в себя ее
последний раз.
-- Я знала это... Я знала тебя... -- сказала I, очень тихо. Быстро
поднялась, надела юнифу и всегдашнюю свою острую улыбку-укус.
-- Ну-с, падший ангел. Вы ведь теперь погибли. Нет, не боитесь? Ну, до
свидания! Вы вернетесь один. Ну?
Она открыла зеркальную дверь, вделанную в стену шкафа: через плечо --
на меня, ждала. Я послушно вышел. Но едва переступил порог -- вдруг стало
нужно, чтобы она прижалась ко мне плечом -- только на секунду плечом, больше
ничего.
Я кинулся назад -- в ту комнату, где она (вероятно) еще застегивала
юнифу перед зеркалом, вбежал -- и остановился. Вот -- ясно вижу -- еще
покачивается старинное кольцо на ключе в двери шкафа, а I -- нет. Уйти она
никуда не могла -- выход из комнаты только один -- и все-таки ее нет. Я
обшарил все, я даже открыл шкаф и ощупал там пестрые, древние платья:
никого...
Мне как-то неловко, планетные мои читатели, рассказывать вам об этом
совершенно невероятном происшествии. Но что ж делать, если все это было
именно так. А разве весь день с самого утра не был полон невероятностей,
разве не похоже все на эту древнюю болезнь сновидений? И если так -- не все
ли равно: одной нелепостью больше или меньше? Кроме того, я уверен: раньше
или позже всякую нелепость мне удастся включить в какой-нибудь силлогизм.
Это меня успокаивает, надеюсь, успокоит и вас.
...Как я полон! Если бы вы знали: как я полон!
Запись 14-я.
Конспект:
"МОЙ". НЕЛЬЗЯ. ХОЛОДНЫЙ ПОЛ.
Все еще о вчерашнем. Личный час перед сном у меня был занят, и я не мог
записать вчера. Но во мне все это -- как вырезано, и потому-то особенно --
должно быть, навсегда -- этот нестерпимо холодный пол...
Вечером должна была ко мне прийти О -- это был ее день. Я спустился к
дежурному взять право на шторы.
-- Что с вами,-- спросил дежурный. -- Вы какой-то сегодня...
-- Я... я болен...
В сущности, это была правда: я, конечно, болен. Все это болезнь. И
тотчас же вспомнилось: да, ведь удостоверение... Пощупал в кармане: вот --
шуршит. Значит -- все было, все было действительно...
Я протянул бумажку дежурному. Чувствовал, как загорелись щеки; не глядя
видел: дежурный удивленно смотрит на меня.
И вот -- 21.30. В комнате слева -- спущены шторы. В комнате справа -- я
вижу соседа: над книгой -- его шишковатая, вся в кочках, лысина и лоб --
огромная, желтая парабола. Я мучительно хожу, хожу: как мне -- после всего
-- с нею, с О? И справа -- ясно чувствую на себе глаза, отчетливо вижу
морщины на лбу -- ряд желтых, неразборчивых строк; и мне почему-то кажется
-- эти строки обо мне.
Без четверти 22 в комнате у меня -- радостный розовый вихрь, крепкое
кольцо розовых рук вокруг моей шеи. И вот чувствую: все слабее кольцо, все
слабее -- разомкнулось -- руки опустились...
-- Вы не тот, вы не прежний, вы не мой!
-- Что за дикая терминология: "мой". Я никогда не был... -- и запнулся:
мне пришло в голову -- раньше не был, верно, но теперь... Ведь я теперь живу
не в нашем разумном мире, а в древнем, бредовом, в мире корней из
минус-единицы.
Шторы падают. Там, за стеной направо, сосед роняет книгу со стола на
пол, и в последнюю, мгновенную узкую щель между шторой и полом -- я вижу:
желтая рука схватила книгу, и во мне: изо всех сил ухватиться бы за эту
руку...
-- Я думала -- я хотела встретить вас сегодня на прогулке. Мне о многом
-- мне надо вам так много...
Милая, бедная О! Розовый рот -- полумесяц рожками книзу. Но не могу же
я рассказать ей все, что было -- хотя б потому, что это сделает ее
соучастницей моих преступлений: ведь я знаю, у ней не хватит силы пойти в
Бюро Хранителей и следовательно -- --
О лежала. Я медленно целовал ее. Я целовал эту наивную пухлую складочку
на запястье, синие глаза были закрыты, розовый полумесяц медленно расцветал,
распускался -- и я целовал ее всю.
Вдруг ясно чувствую: до чего все опустошено, отдано. Не могу, нельзя.
Надо -- и нельзя. Губы у меня сразу остыли...
Розовый полумесяц задрожал, померк, скорчился. О накинула на себя
покрывало, закуталась -- лицом в подушку...
Я сидел на полу возле кровати -- какой отчаянно холодный пол -- сидел
молча. Мучительный холод снизу -- все выше, все выше. Вероятно, такой же
молчаливый холод там, в синих, немых междупланетных пространствах.
-- Поймите же: я не хотел... -- пробормотал я... -- Я всеми силами...
Это правда: я, настоящий я не хотел. И все же: какими словами сказать
ей. Как объяснить ей, что железо не хотело, но закон -- неизбежен, точен --
О подняла лицо из подушек и, не открывая глаз, сказала:
-- Уйдите, -- но от слез вышло у нее "ундите" -- и вот почему-то
врезалась и эта нелепая мелочь.
Весь пронизанный холодом, цепенея, я вышел в коридор. Там за стеклом --
легкий чуть приметный дымок тумана. Но к ночи, должно быть, опять он
спустится, налегнет вовсю. Что будет за ночь?
О молча скользнула мимо меня, к лифту -- стукнула дверь.
-- Одну минутку, -- крикнул я: стало страшно.
Но лифт уже гудел, вниз, вниз, вниз...
Она отняла у меня R.
Она отняла у меня О.
И все-таки, и все-таки.
Запись 15-я.
Конспект:
КОЛОКОЛ. ЗЕРКАЛЬНОЕ МОРЕ. МНЕ ВЕЧНО ГОРЕТЬ.
Только вошел в эллинг, где строится "[Интеграл]", -- как навстречу
Второй Строитель. Лицо у него как всегда: круглое, белое, фаянсовое --
тарелка, и говорит -- подносит на тарелке что-то такое нестерпимо вкусное:
-- Вы вот болеть изволили, а тут без вас, без начальства, вчера, можно
сказать, -- происшествие.
-- Происшествие?
-- Ну да! Звонок, кончили, стали всех с эллинга выпускать -- и
представьте: выпускающий изловил ненумерованного человека. Уж как он
пробрался -- понять не могу. Отвели в Операционное. Там из него, голубчика,
вытянут, как и зачем... (улыбка -- вкусная...).
В Операционном -- работают наши лучшие и опытнейшие врачи, под
непосредственным руководством самого Благодетеля. Там -- разные приборы и,
главное, знаменитый Газовый Колокол. Это, в сущности, старинный школьный
опыт: мышь посажена под стеклянный колпак, воздушным насосом воздух в
колпаке разрежается все больше... Ну и так далее. Но только, конечно,