происходит и с художественными. То и дело возникают новые
каноны вкуса, новые мерки, происходит общее расширение и
умножение понятий. Полагаю, это должно заставить нас с большей
осторожностью относиться к словам, которыми мы пользуемся, и
быть готовыми к созданию новых слов в тех случаях, когда
предстоит выразить новую идею. Если наши представления
обогащаются, нужно соответственно обогащать словарь. Когда я
говорю о красоте, я использую это слово в его узком
классическом значении, значении быть может и вышедшем из моды,
но очень удобном хотя бы тем, что оно неоспоримо закреплено и
определено для нас всем, что мы унаследовали от древних по
части искусства и художественной критики. И вот эта-то красота,
утверждаю я, несовместима с той, другой красотой, о которой вы
говорите.
-- Почему же? -- спросил миллионер.
-- Ну, например, эллинистической скульптуре присуще некое
качество -- как бы нам его назвать? Назовем его фактором
необычайности, тайны! Такие произведения искусства излучают
нечто неясное, сообщая нам чувство их универсальной
приемлемости для нас, какие бы настроения и страсти нами не
владели. Полагаю, потому мы и называем их вечно юными. Они
притягивают нас, будучи словно бы и знакомыми, но тем не менее
принадлежащими как бы к неисследованному нами миру. Когда бы мы
ни обратились к ним, они беседуют с нами на каком-то любовном и
все-таки загадочном языке, на том языке, слова которого мы
порою читаем в глазах просыпающегося ребенка. Между тем, самый
быстрый и красивый паровоз в мире не является вечно юным, он
устаревает и, прожив краткую жизнь, попадает на свалку. Иначе
говоря, дух тайны, вечной юности улетучивается оттуда, куда
вторгается полезность. Существует и еще один элемент
классической красоты, столь же несовместимый с вашей
современной ее концепцией: элемент авторитета. Увидев
Праксителева "Эрота" даже совершенно неотесанный человек
проникается уважением и к самому изваянию, и к его творцу. "Что
за человек его сделал?" -- интересуется он, ибо сознает, что
эта скульптура как-то воздействует на его неразвитый ум.
Возьмем теперь некоего мсье Кадиллака, который строит
прекрасные автомобили. Что за человек их делает? Нас это и на
йоту не интересует. Он, может быть, и не человек вовсе, а
еврейский синдикат. Ничего не попишешь, я не могу принудить
себя чтить мсье Кадиллака с его машинами. Они комфортабельны,
но фактор авторитета, вынуждающий нас склониться перед
"Эротом", в них отсутствует полностью. Тем не менее и то, и
другое называют прекрасным. Что же доказывает применение нами
одного и того же слова к произведениям столь различным, столь
безнадежно антагонистичным одно другому, как произведения
Праксителя и мсье Кадиллака? Лишь недостаточность нашей
изобретательности. А о чем оно свидетельствует? О том, что в
головах у нас царит неразбериха.
ГЛАВА XXXVII
Миллионер заметил:
-- Думаю, с годами взгляды людей меняются. Демократия
наверняка изменила прежние ваши воззрения.
-- Безусловно. Насколько я понимаю, ни американцы, ни
какие-либо иные из наших современников, к какой бы расе они ни
принадлежали, не способны отделаться от представлений, согласно
которым все люди равны: в глазах Господа, добавляют они,
подразумевая свои собственные. И опять-таки насколько я
понимаю, ни древние греки, ни какие-либо иные древние, к какой
бы расе они ни принадлежали, не могли бы впасть в столь нелепое
заблуждение. Демократия не изменила моих воззрений, она их
уничтожила. Она заменила цивилизацию прогрессом. Для восприятия
обладающих красотою творений, на что способны и американцы,
человеку нужен разум. Разум совместим с прогрессом. Для
создания их, на что были способны греки, необходим разум и
кое-что еще -- время. Демократия, покончив с рабством,
устранила и элемент времени -- элемент, для цивилизации
обязательный.
-- У нас в Америке рабства и поныне хватает.
-- Я использую это слово в его античном смысле. Ваше
современное рабство другого рода. Ему присущи все недочеты и
лишь очень немногие положительные стороны классической
разновидности. Оно снабжает досугом не тех, кого следует --
людей, воспевающих достоинство труда. Тем, кто рассуждает о
Достоинстве Труда, лучше избегать разговоров о цивилизации --
из опасения перепутать ее с Северным полюсом.
Американец рассмеялся.
-- Это камушек в мой огород, -- заметил он.
-- Напротив! Вы являетесь восхитительным примером удачного
слияния, о котором мы только что говорили.
-- Цивилизация и прогресс! -- воскликнул мистер Херд. -- В
той сфере деятельности, где я подвизаюсь, эти два слова
используют так часто, что я начал подумывать, а имеют ли они
хоть какое-то значение, кроме следующего: все постепенно
меняется к лучшему. Предполагается, будто они указывают на
восходящее движение, на некоторый шаг в сторону улучшений,
которых я, честно говоря, углядеть не способен. Что толку в
цивилизации, если она делает людей несчастными и больными?
Нецивилизованный африканский туземец наслаждается здоровьем и
счастьем. Жалкие создания, среди которых я работал в лондонских
трущобах, не имеют ни того, ни другого, зато они цивилизованы.
Я окидываю взглядом столетия и не вижу ничего, кроме
незначительных перемен! Да и в этом я не уверен. Пожалуй, одни
лишь различия в мнениях относительно ценности того или этого в
разные времена и в разных краях.
-- Простите! Я пользовался этими словами в специфическом
смысле. Под прогрессом я подразумевал сплочение общества, не
важно ради какой цели. Прогресс это центростремительное
движение, растворяющее человека в массе. Цивилизация
центробежна, она допускает и даже утверждает обособленность
личности. Потому эти два термина и не синонимичны. Они
обозначают враждебные, разнонаправленные движения. Прогресс
подчиняет. Цивилизация координирует. Личность возникает в
рамках цивилизации. И поглощается прогрессом.
-- Можно назвать цивилизацию спокойным озером, -- сказал
американец, -- а прогресс -- рекой или потоком.
-- Точно! -- откликнулся мистер Херд. -- Одна статична,
другой динамичен. И кто же из них по-вашему, граф, более
благодетелен для человечества?
-- Ах! Лично я не стал бы заходить так далеко в
рассуждениях. Вникая в эволюцию общества, мы можем заключить,
что прогресс представляет собой движение более юное, ибо
сплачивающее людей Государство появилось позднее обособленной
семьи или клана. Это тот предел, до которого я решаюсь дойти.
Споры на тему, что лучше для человечества, а что хуже, обличают
то, что я называю антропоморфным складом мышления, поэтому для
меня такой проблемы просто не существует. Мне достаточно
установления факта несовместимости, взаимоисключаемости
цивилизации и прогресса.
-- Вы хотите сказать, -- спросил миллионер, -- что
невозможно быть в одно и то же время цивилизованным и
прогрессивным?
-- Да, именно это. Так вот, если Америка выступает за
прогресс, нашему старому миру можно, пожалуй, разрешить --
сказав о нем несколько лестных слов, не больше, чем причитается
любому покойнику -- представлять цивилизацию. Объясните же мне,
мистер ван Коппен, как вы предполагаете соединить или примирить
столь яро антагонистические устремления? Боюсь, нам придется
подождать, пока не наступит рай на земле.
-- Рай на земле! -- эхом откликнулся мистер Херд. -- Еще
три несчастных слова, без которых в моей профессии никак не
обойтись.
-- Отчего же несчастных? -- спросил мистер ван Коппен.
-- Оттого что они ничего не значат. Рай на земле никогда
не наступит.
-- Но почему?
-- Да потому что он никому не нужен. Людям требуется нечто
осязаемое. А к раю на земле никто не стремится.
-- И это довольно удачно, -- заметил граф. -- Поскольку
будь все иначе, Творцу пришлось бы потрудиться, устраивая его,
тем более, что каждый из людей представляет себе рай на земле
по-своему, совсем не так, как его сосед. Мой ничуть не схож с
вашими. Интересно было бы узнать, мистер ван Коппен, на что
походит ваш?
-- И мне интересно! Я как-то никогда об этом не думал. То
и дело приходилось решать другие задачи.
И миллионер стал обдумывать вопрос с обычной для него
ясной определенностью мысли. "Без женщин не обойдешься", --
вскоре заключил он про себя. Но вслух сказал:
-- Думаю, мой рай принадлежит к довольно противоречивой
разновидности. Прежде всего, мне потребуется табак. Кроме того,
мой рай безусловно нельзя будет считать настоящим, если я не
смогу подолгу наслаждаться вашим обществом, граф. У других
людей все может оказаться гораздо проще. Скажем, рай Герцогини
уже близок. Она вот-вот перейдет в лоно Католической церкви.
-- Вы мне напомнили, -- сказал мистер Херд. -- Некоторое
время назад Герцогиня угощала меня замечательными булочками.
Восхитительно вкусными. И говорила, что они по вашей части.
-- А, так вы их тоже распробовали? -- рассмеялся
американец. -- Я много раз говорил ей, что стоит человеку
приняться за ее булочки и его уже ничем не остановишь, я во
всяком случае такого представить себе не могу. Я позавчера едва
не объелся ими. Пришлось перенести второй завтрак на яхте на
более позднее время. Больше этого никогда не случится -- я имею
в виду поздний завтрак. Кстати, вы не знаете, чем закончилась
затея с мисс Уилберфорс?
Мистер Херд покачал головой.
-- Это та особа, -- поинтересовался граф, -- которая много
пьет? Я ни разу не беседовал с ней. Она, по-видимому,
принадлежит к какому-то из низших сословий, представители
которого достигают с помощью алкоголя приятных эмоций, даруемых
нам хорошей пьесой, музыкой, картинной галереей.
-- Нет, она леди.
-- Вот как? Значит, она грешит невоздержанностью, присущей
тем, кто ниже ее. Это некрасиво.
-- Воздержанность! -- сказал епископ. -- Еще одно слово,
которым мне вечно приходится пользоваться. Умоляю вас, граф,
объясните мне, что вы подразумеваете под воздержанностью?
-- Я сказал бы, что это такое употребление наших
способностей и телесных органов, которое позволяет сочетать
максимум наслаждения с минимумом страданий.
-- А кто способен определить, где употребление переходит в
злоупотребление?
-- Сколько я себе представляю, нам не остается ничего
лучшего, как обратиться за ответом на этот вопрос к нашим
телам. Они точно укажут нам, как далеко мы вправе зайти,
оставаясь безнаказанными.
-- В таком случае, -- сказал миллионер, -- если вы время
от времени перебираете -- только время от времени, хочу я
сказать! -- вы не называете это невоздержанностью?
-- Разумеется нет. Мы ведь не пуритане. Мы не называем
вещи именами, которые им не принадлежат. То, о чем вы говорите,
было бы, смею сказать, лишь переменой, как то блюдо из щуки:
чем-то таким, чего мы не пробуем каждый день. Знаете, что
сказали бы люди, если бы я по временам являлся домой навеселе?
Они сказали бы: "Старый господин решил нынче ночью
повеселиться. Да благословит Господь его душу! Пусть вино
пойдет ему на пользу". Но если я начну поступать так, как судя
по рассказам, поступает мисс Уилберфорс, они скажут: "Старик,
похоже, не владеет собой. Он становится невоздержанным. Каждый
вечер! Смотреть неприятно." Они никогда не скажут, что это
плохо. Желая кого-либо осудить, они говорят: смотреть