Наконец, - ровно три дня спустя после этой (четвертой) встречи, - мы
застаем Вельчанинова в его ресторане, как мы и описывали, уже совершенно и
серьезно взволнованного и даже несколько потерявшегося. Не сознаться в этом
не мог даже и сам он, несмотря на всю гордость свою. Принужден же был он
наконец догадаться, сопоставив все обстоятельства, что всей хандры его,
всей этой особенной тоски его и всех его двухнедельных волнений - причиною
был не кто иной, как этот самый траурный господин, "несмотря на всю его
ничтожность".
"Пусть я ипохондрик, - думал Вельчанинов, - и, стало быть, из мухи
готов слона сделать, но, однако же, легче ль мне оттого, что все это, может
быть, только одна фантазия? Ведь если каждая подобная шельма в состоянии
будет совершенно перевернуть человека, то ведь это... ведь это..."
Действительно, в этой сегодняшней (пятой) встрече, которая так
взволновала Вельчанинова, слон явился совсем почти мухой: господин этот,
как и прежде, юркнул мимо, но в этот раз уже не разглядывая Вельчанинова и
не показывая, как прежде, вида, что его узнает, - а, напротив, опустив
глаза и, кажется, очень желая, чтоб его самого не заметили. Вельчанинов
оборотился и закричал ему во все горло:
- Эй, вы! креп на шляпе! Теперь прятаться! Стойте: кто вы такой?
Вопрос (и весь крик) был очень бестолков. Но Вельчанинов догадался об
этом, уже прокричав. На крик этот - господин оборотился, на минуту
приостановился, потерялся, улыбнулся, хотел было что-то проговорить, что-то
сделать, с минуту, очевидно, был в ужаснейшей нерешимости и вдруг -
повернулся и побежал прочь без оглядки. Вельчанинов с удивлением смотрел
ему вслед.
"А что? - подумал он, - что, если и в самом деле не он ко мне, а я,
напротив, к нему пристаю, и вся штука в этом?"
Пообедав, он поскорее отправился на дачу к чиновнику. Чиновника не
застал; ответили, что "с утра не возвращались, да вряд ли и возвратятся
сегодня раньше третьего или четвертого часу ночи, потому что остались в
городе у именинника". Уж это было до того "обидно", что, в первой ярости,
Вельчанинов положил было отправиться к имениннику и даже в самом деле
поехал; но, сообразив на пути, что заходит далеко, отпустил середи дороги
извозчика и потащился к себе пешком, к Большому театру. Он чувствовал
потребность моциона. Чтоб успокоить взволнованные нервы, надо было ночью
выспаться во что бы то ни стало, несмотря на бессонницу; а чтоб заснуть,
надо было по крайней мере хоть устать. Таким образом, он добрался к себе
уже в половине одиннадцатого, ибо путь был очень не малый, - и
действительно очень устал.
Нанятая им в марте месяце квартира его, которую он так злорадно
браковал и ругал, извиняясь сам перед собою, что "все это на походе" и что
он "застрял" в Петербурге нечаянно, через эту "проклятую тяжбу", - эта
квартира его была вовсе не так дурна и не неприлична, как он сам отзывался
об ней. Вход был действительно несколько темноват и "запачкан", из-под
ворот; но самая квартира, во втором этаже, состояла из двух больших,
светлых и высоких комнат, отделенных одна от другой темною переднею и
выходивших, таким образом, одна на улицу, другая во двор. К той, которая
выходила окнами во двор, прилегал сбоку небольшой кабинет, назначавшийся
служить спальней; но у Вельчанинова валялись в нем в беспорядке книги и
бумаги; спал же он в одной из больших комнат, той самой, которая окнами
выходила на улицу. Стлали ему на диване. Мебель у него стояла порядочная,
хотя и подержанная, и находились, кроме того, некоторые даже дорогие вещи -
осколки прежнего благосостояния: фарфоровые и бронзовые игрушки, большие и
настоящие бухарские ковры; даже две недурные картины; но все было в явном
беспорядке, не на своем месте и даже запылено, с тех пор как прислуживавшая
ему девушка, Пелагея, уехала на побывку к своим родным в Новгород и
оставила его одного. Этот странный факт одиночной и девичьей прислуги у
холостого и светского человека, все еще желавшего соблюдать джентльменство,
заставлял почти краснеть Вельчанинова, хотя этой Пелагеей он был очень
доволен. Эта девушка определилась к нему в ту минуту, как он занял эту
квартиру весной, из знакомого семейного дома, отбывшего за границу, и
завела у него порядок. Но с отъездом ее он уже другой женской прислуги
нанять не решился; нанимать же лакея на короткий срок не стоило, да он и не
любил лакеев. Таким образом и устроилось, что комнаты его приходила убирать
каждое утро дворничихина сестра Мавра, которой он и ключ оставлял, выходя
со двора, и которая ровно ничего не делала, деньги брала и, кажется,
воровала. Но он уже на все махнул рукой и даже был тем доволен, что дома
остается теперь совершенно один. Но все до известной меры - и нервы его
решительно не соглашались иногда, в иные желчные минуты, выносить всю эту
"пакость", и, возвращаясь к себе домой, он почти каждый раз с отвращением
входил в свои комнаты.
Но в этот раз он едва дал себе время раздеться, бросился на кровать и
раздражительно решил ни о чем не думать и во что бы то ни стало "сию же
минуту" заснуть. И странно, он вдруг заснул, только что голова успела
дотронуться до подушки; этого не бывало с ним почти уже с месяц.
Он проспал около трех часов, но сном тревожным; ему снились какие-то
странные сны, какие снятся в лихорадке. Дело шло об каком-то преступлении,
которое он будто бы совершил и утаил и в котором обвиняли его в один голос
беспрерывно входившие к нему откудова-то люди. Толпа собралась ужасная, но
люди все еще не переставали входить, так что и дверь уже не затворялась, а
стояла настежь. Но весь интерес сосредоточился наконец на одном странном
человеке, каком-то очень ему когда-то близком и знакомом, который уже умер,
а теперь почему-то вдруг тоже вошел к нему. Всего мучительнее было то, что
Вельчанинов не знал, что это за человек, позабыл его имя и никак не мог
вспомнить; он знал только, что когда-то его очень любил. От этого человека
как будто и все прочие вошедшие люди ждали самого главного слова: или
обвинения, или оправдания Вельчанинова, и все были в нетерпении. Но он
сидел неподвижно за столом, молчал и не хотел говорить. Шум не умолкал,
раздражение усиливалось, и вдруг Вельчанинов, в бешенстве, ударил этого
человека за то, что он не хотел говорить, и почувствовал от этого странное
наслаждение. Сердце его замерло от ужаса и от страдания за свой поступок,
но в этом-то замиранье и заключалось наслаждение. Совсем остервенясь, он
ударил в другой и в третий раз, и в каком-то опьянении от ярости и от
страху, дошедшем до помешательства, но заключавшем тоже в себе бесконечное
наслаждение, он уже не считал своих ударов, но бил не останавливаясь. Он
хотел все, все это разрушить. Вдруг что-то случилось; все страшно закричали
и обратились, выжидая, к дверям, и в это мгновение раздались звонкие три
удара в колокольчик, но с такой силой, как будто его хотели сорвать с
дверей. Вельчанинов проснулся, очнулся в один миг, стремглав вскочил с
постели и бросился к дверям; он был совершенно убежден, что удар в
колокольчик - не сон и что действительно кто-то позвонил к нему сию минуту.
"Было бы слишком неестественно, если бы такой ясный, такой действительный,
осязательный звон приснился мне только во сне!"
Но, к удивлению его, и звон колокольчика оказался тоже сном. Он
отворил дверь и вышел в сени, заглянул даже на лестницу - никого решительно
не было. Колокольчик висел неподвижно. Подивившись, но и обрадовавшись, он
воротился в комнату. Зажигая свечу, он вспомнил, что дверь стояла только
припертая, а не запертая на замок и на крюк. Он и прежде, возвращаясь
домой, часто забывал запирать дверь на ночь, не придавая делу особенной
важности. Пелагея несколько раз за это ему выговаривала. Он воротился в
переднюю запереть двери, еще раз отворил их и посмотрел в сенях и наложил
только изнутри крючок, а ключ в дверях повернуть все-таки поленился. Часы
ударили половину третьего; стало быть, он спал три часа.
Сон до того взволновал его, что он уже не захотел лечь сию минуту
опять и решил с полчаса походить по комнате - "время выкурить сигару".
Наскоро одевшись, он подошел к окну, приподнял толстую штофную гардину, а
за ней белую стору. На улице уже совсем рассвело. Светлые летние
петербургские ночи всегда производили в нем нервное раздражение и в
последнее время только помогали его бессоннице, так что он, недели-две
назад, нарочно завел у себя на окнах эти толстые штофные гардины, не
пропускавшие свету, когда их совсем опускали. Впустив свет и забыв на столе
зажженную свечку, он стал расхаживать взад и вперед все еще с каким-то
тяжелым и больным чувством. Впечатление сна еще действовало. Серьезное
страдание о том, что он мог поднять руку на этого человека и бить его,
продолжалось.
- А ведь этого и человека-то нет и никогда не бывало, все сон, чего же
я ною?
С ожесточением, и как будто в этом совокуплялись все заботы его, он
стал думать о том, что решительно становится болен, "больным человеком".
Ему всегда было тяжело сознаваться, что он стареет или хилеет, и со
злости он в дурные минуты преувеличивал и то и другое, нарочно, чтоб
подразнить себя.
- Старчество! совсем стареюсь, - бормотал он, прохаживаясь, - память
теряю, привидения вижу, сны, звенят колокольчики... Черт возьми! я по опыту
знаю, что такие сны всегда лихорадку во мне означали... Я убежден, что и
вся эта "история" с этим крепом - тоже, может быть, сон. Решительно я вчера
правду подумал: я, я к нему пристаю, а не он ко мне! Я поэму из него
сочинил, а сам под стол от страху залез. И почему я его канальей зову?
Человек, может быть, очень порядочный. Лицо, правда, неприятное, хотя
ничего особенно некрасивого нет; одет, как и все. Взгляд только какой-то...
Опять я за свое! я опять об нем!! и какого черта мне в его взгляде? Жить,
что ли, я не могу без этого... висельника?
Между прочими вскакивавшими в его голову мыслями одна тоже больно
уязвила его: он вдруг как бы убедился, что этот господин с крепом был
когда-то с ним знаком по-приятельски и теперь, встречая его, над ним
смеется, потому что знает какой-нибудь его прежний большой секрет и видит
его теперь в таком унизительном положении. Машинально подошел он к окну,
чтоб отворить его и дохнуть ночным воздухом, и - и вдруг весь вздрогнул:
ему показалось, что перед ним внезапно совершилось что-то неслыханное и
необычайное.
Окна он еще не успел отворить, но поскорей скользнул за угол оконного
откоса и притаился: на пустынном противоположном тротуаре он вдруг увидел,
прямо перед домом, господина с крепом на шляпе. Господин стоял на тротуаре
лицом к его окнам, но, очевидно, не замечая его, и любопытно, как бы что-то
соображая, выглядывал дом. Казалось, он что-то обдумывал и как бы на что-то
решался; приподнял руку и как будто приставил палец ко лбу. Наконец
решился: бегло огляделся кругом и, на цыпочках, крадучись, стал поспешно
переходить через улицу. Так и есть: он прошел в их ворота, в калитку
(которая летом иной раз до трех часов не запиралась засовом). "Он ко мне
идет", - быстро промелькнуло у Вельчанинова, и вдруг, стремглав и точно так
же на цыпочках, пробежал он в переднюю к дверям и - затих перед ними, замер
в ожидании, чуть-чуть наложив вздрагивавшую правую руку на заложенный им
давеча дверной крюк и прислушиваясь изо всей силы к шороху ожидаемых шагов
на лестнице.
Сердце его до того билось, что он боялся прослушать, когда взойдет на
цыпочках незнакомец. Факта он не понимал, но ощущал все в какой-то
удесятеренной полноте. Как будто давешний сон слился с действительностию.
Вельчанинов от природы был смел. Он любил иногда доводить до какого-то
щегольства свое бесстрашие в ожидании опасности - даже если на него и никто
не глядел, а только любуясь сам собою. Но теперь было еще и что-то другое.
Давешний ипохондрик и мнительный нытик преобразился совершенно; это был уже
вовсе не тот человек. Нервный, неслышный смех порывался из его груди. Из-за